Изменить стиль страницы

— Ну как она может жить… Как может водить собачку на верёвочке… Когда где-то её ребёнок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.

Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слёз, но сейчас она сидела вялая, будто её сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.

— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше её семейную историю, так жёстко допрашивать не смог бы.

— Единица-то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.

— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.

— Понимаешь? — вяло спросила она.

— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.

— Почему погиб?

— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.

— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.

— Не знаю, может и проходил бы.

— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.

Она вернула платок. Он посматривал на неё сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.

Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счёте оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…

Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:

— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребёнок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берёшь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я её ребёнком представляю. А как чудесно пахнет ребёнок, теплом, не нашим, другим теплом…

Она умолкла, о что-то споткнувшись в памяти.

— Говори, — предложил Рябинин.

— Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.

— Дочка у меня, во второй класс перешла.

— С косичками?

— Вот с такими, — показал он косички. — Сейчас за городом. Смешная — ужас. Звонит мне как-то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по-твоему, подавилась?

— Ты тоже детей любишь? — с сомнением спросила она.

— Кто же их не любит.

— Кто любит детей, тот убить никогда не может, — решительно заявила она.

Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксёры после боя. Или как супруги перед разводом, когда имущество уже поделено и осталось только разъехаться.

— Ты вот сказала, что тобой никто не интересовался… Неужели так всё и проходили мимо? — спросил он.

— Были, интересовались. Вон участковый чуть не каждый день интересуется. Беседует со мной по душам. Но я-то вижу его, просвечивает он, как пустая бутылка. Делает вид, что мне верит. Когда говоришь по душам, положено верить. А у меня такой характер: как увижу, что только один вид строит, — начну грубость ляпать. Как тебе. У нас в доме один есть, всё хочет меня воспитывать. Вы, говорит, при ваших физических данных могли вы выйти замуж даже за морского офицера и жить на благо родины семейной жизнью. А сам всё за кофту глазами лезет. О жизни иногда вот как хочется поговорить, — вздохнула она.

— Так уж и не с кем, — усомнился Рябинин не в словах, а в ситуации, где она не смогла найти собеседника. — По-моему, о жизни люди говорят с удовольствием. Особенно пожилые.

— Говорят, — вяло согласилась она. — Да всё нудно. Я ведь раньше работала на обувной фабрике. Мастер был, дядя Гоша. Всё меня наставлял. Наша жизнь, говорит, есть удовлетворение материальных потребностей, поэтому мы должны работать. Неужели я только для того на белый свет родилась, чтобы удовлетворять свои материальные потребности?

— А для чего?

— А ты согласен? — чуть оживилась она. — Для жратвы да шмуток существуем?

— Нет, — ответил Рябинин, немного подумав.

— Вот и я — нет. А для чего, и сама не знаю, — вздохнула она. — Иногда о жизни правильно говорят, разнообразно, хотя и теоретически.

— Почему теоретически? — спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить — опускаться до её понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймёт, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком — трудом…

— Почему же теоретически? — повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.

— О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала — занудь.

— Значит, эта работа не по тебе. А её нужно найти, свою работу. Я вот юридический закончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придёшь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются — стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?

— От жары.

— Тогда не поймёшь, — вздохнул он. — Вот какая несправедливость: столько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».

— Я в колонии напишу, — горько усмехнулась она. — Поэму о взмокшем ватнике.

Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:

— Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…

— У тебя работа психованная, — вставила она.

— Но тут другое удовольствие от работы. Попадётся какая-нибудь дрянь, подонок…

— Вроде меня, — ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.

— Ты не подонок, ты овца.

— Какая овца? — не поняла она.

— Заблудшая, — бросил Рябинин и продолжал: — Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.

— Посадить человека хочется? — спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для неё человека.

— Хочется, — честно признался Рябинин, схватываясь всё больше тем жарким состоянием, когда человек в чём-то прав, но не может эту правоту внушить другому. — Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребёнком бросил, вторую с ребёнком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он её искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белёсые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?

— Перед богом, — серьёзно сказала она.

— Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет — значит, я вместо него.

— Ты вместо чёрта, — ухмыльнулась она.

— Потел, потел я сильно, — не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. — Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провёл повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.