Изменить стиль страницы

Эти последние — дух и тело — давно занимали Рябинина своей тайной несовместимостью. Человеческая душа, у кого она есть, не стареет да и не очень меняется. Стареет тело. Кто же это придумал душу упаковать в тело? Уж не природа ли?… Какая она выдумщица: дала нестареющему духу быстро стареющее тело. Да она шутит и поинтереснее — вот этому мастеру вложила такую душу, которая с годами молодеет. А ведь это несчастье — пережить своё тело. Иметь мысли, которые не высказать из-за одышки. Скрытно мечтать, боясь насмешек. Давить невыполнимые желания. Разглядывать туристскую карту и просить, чтобы тебя перевели через улицу…

Рябинин чуть не взялся за карандаш, потому что пришедшая мысль была уже цельной. Её стоило запомнить для дневника. И её стоило забыть ради спокойной жизни. Так: есть люди, несчастье которых в том, что с годами их тело всё больше стареет, а душа всё больше молодеет. Или так, проще: есть несчастные люди со стареющим телом и молодеющей душой…

Василий Васильевич что-то рассказывал, шевеля пальцами, похлопывая ладонью по столу и делая страшные глаза. Рябинин не слушал, поглощённый мыслями о старости.

…Но природа могла пошутить и наоборот, вложив стареющую душу в вечное тело. Он представил таких стариков: крепких, сильных, румяных, с потухшим ленивым взглядом, без забот и желаний. Это были бы уже не люди — это были бы торсы.

У природы был и третий путь, по которому она, кажется, и шла — душа старела вместе с телом. Логично. Справедливо. Даже разумно — твои желания угасают вместе с телом… Боже, какое тут разумие, если угасает человеческая душа? Да пусть всё угасает, пусть угаснет Солнце, рассыплется в прах Земля и рассеются наши кости, но останется человеческая душа — в теле или без него. Была бы душа, а остальное приложится. С чего он взял, что старики с молодеющей душой несчастливы? Да это самые великие люди на земле, ибо их душа победила медленную смерть своего тела. Один из этих стариков сидел перед ним и говорил, тыча перстом в свой галстук:…знаете, зачем приобрёл? Ходил на концерт, на ансамбль, когда сами поют и сами же играют. Запамятовал, как называется. Вроде бы «Ребята-разлюлята». Ребят действительно много, а девиц-то только парочка. Увидел их всех: ну ты, фу ты — ножки гнуты. Ребята без пиджаков, вместо галстуков рюшечки, а на ногах онучи. Одна девица в колготках, у второй спереди макси, а сзади мини. Запели песенку про птиц. Девицы поют слова, а ребята по-птичьи стрекочут: кто кукушкой, кто вороной, а кто «вью-вью-вью». Самое поразительное — хотите верьте, хотите нет — девчата поют грубыми голосами, а ребята бабьими. Очень мне понравились такие фокусы.

— Василий Васильевич, про эту лодку вам добавить нечего?

— А чего добавлять? — удивился он, вдруг начав таращить глаза, словно его окунули в воду.

— Уж очень сухо вы рассказали. Нет живых деталей. Например, вы его видели. А он вас?

— Вряд ли. Я беленький, махонький…

Что-то скрывает? Тогда зачем явился на берег? Подослан шайкой разузнать о следствии? Вот этот старик с юношеской душой?

— А на берегу никого не заметили?

— Нет, было пустынно.

Рябинин начал составлять протокол.

Теперь в деле имелись свидетельские показания очевидца, который рассказал, когда, как и куда увозили краденое. Получалось, что Петельников прав: вор сидел в лодке, рассматривал при лунном свете вещи и дешёвые бросал в воду. Получалось, что рябининская интуиция подвела.

— Я вас ещё вызову, — неожиданно для себя сказал он, ощутив касание той же самой интуиции.

— Премного благодарен, — почему-то обрадовался свидетель.

Из дневника следователя.

Нужно встречаться со стариками, нужно жить с ними рядом и ценить их, как мы ценим детей. Любой старик, даже самый никчёмный и глупый, лишь фактом своего существования учит радости бытия; учит ощущать течение времени, которое бежит мимо нас, как автомобили на улице.

Уже в шестнадцать лет, а может, и раньше, человек должен удивиться случайности своего появления на Земле. В восемнадцать он должен этому обрадоваться и благодарить родителей и природу. В двадцать он должен кричать от счастья. В тридцать благодарить судьбу за прожитое десятилетие. После сорока должен благодарить за каждый прожитый год. После пятидесяти благодарить за каждый прожитый день. После шестидесяти — за час прожитый, за солнечный свет, за муху, севшую на лоб, за взгляд встречного, за дыхание близкого человека рядом…

Деревня Устье, а ныне посёлок Радостный, стояла при впадении в озеро маленькой речушки. Петельников не мог оторвать взгляда от её быстрого течения.

Чистая тёплая вода неслась по узкому руслу, дно которого покрывали мелкие песчаные порожки. Кое-где лежали большие тёмно-зелёные камни с длинными бородами тины или речной травы. Эти изумрудные бороды шевелились в струях, как живые. Берега заросли травой, рогозом и какими-то жёлтенькими болотными цветами. Синие маленькие стрекозки по-вертолётному зависали над водой, трепеща прозрачными крылышками.

Петельникову захотелось снять чёрные стоптанные ботинки, скинуть кургузый серый пиджак, закатать обтрёпанные брюки и опустить ноги в эти свободные струи. И сидеть, ни о чём не думая. Возможно, в августе он так и сделает, если получит отпуск: вместо поездки на юг просидит весь месяц на этом бережку, свесив ноги. Стрекозок можно половить. Рыбку…

Петельников вздохнул и пошёл к домам.

Это поселение было трудно отнести к определённому типу. Оно состояло из двух непохожих частей: избяной и каменной, из деревни Устье и посёлка Радостного, между которыми тянулось полукилометровое поле клевера. Поглотив название деревни, посёлок пока не трогал её старых изб и узких пыльных улочек.

Инспектор свернул к деревне.

На дощатом мостике женщина полоскала бельё. Штук пятнадцать лодок замерли ломаным рядом, выехав носами на берег. Рыбак, пожилой мужчина в резиновых сапогах, сидел с удочкой на корме одной из них. Здесь брала всякая рыбная мелочь, льстясь на остатки пищи, — на мостках чистили и мыли посуду.

Рыбак ворчливо перелез на другую лодку, выбирая место получше. Видимо, не клевало.

Избы темнели брёвнами-рёбрами. За кустами сирени, за маленькими окошками было тихо, жизнь шла во дворах: звякала посуда, где-то скрипел колодец, плакал ребёнок, вяло тявкала собака. Прошли к озеру гуси, органно вскрикивая. Над улицей держалось пыльное марево, поднятое, может быть, ещё утренним стадом. Внизу эта пыль продолжала жечь ботинки, хотя солнце перевалило на вечер.

Деревня жила слышимой жизнью, но люди не попадались. Петельников заметил старуху, гонявшую в огороде кур.

— Бабушка, — обратился он через штакетник, — где живут Плашкины?

Старуха посмотрела на него, вышла на улицу и вдруг крикнула в пространство молодым сильным голосом:

— Надьк!

С того конца деревни пронзительно отозвались:

— И-и-и!

— Клинь Плашкиниху с камыша! — Она махнула рукой вдоль улицы и сказала нормальным голосом: — Изба с того краю.

— Спасибо, — поблагодарил инспектор, восхищённый беспроволочной связью, которая, оказывается, в деревне была изобретена задолго до радио.

Он пошёл, загребая пыль. Ему казалось, что ходить в деревне его энергичной городской походкой неприлично. Тут не было асфальта, и тут шло другое время — медленное, обстоятельное и задумчивое.

Неширокая улица окончательно сузилась, образовав что-то вроде горловины: с одной стороны из земли торчал двухметровый валун, с другой чернела древняя берёза, захватывая дорогу молодой порослью. Перегородив это узкое место, как плотиной, стояло чёрное рогатое существо и смотрело не то в землю, не то на рыжего парня с алюминиевым бидоном.

— Бычок, а бычок, пропусти-ка, — уговаривал его парень.

— Это корова, — сообщил Петельников и взмахнул рукой.

Животное мотнуло рогами и нехотя двинулось по улице.

— Товарищ капитан, — шёпотом спросил рыжий парень, — а что такое фуражная корова?

— Корова в фуражке, — буркнул инспектор, продолжая свой путь.