Я возвращалась в девять часов вечера, совершенно изнемогающая от усталости, к себе в гостиницу и часто не находила сил одеться, пойти в театр или в гости. Как приятно было услышать стук в дверь и после моего «Herein»[16] увидеть милое, ласковое лицо Марии Федоровны, улыбающееся мне из-под полей низко надвинутой фетровой шляпы.
— Ай-ай-ай, что ж это они вас так изводят! — Она никогда не приходила ко мне с пустыми руками; иногда это был букетик цветов, номер интересного журнала или просто домашние пирожки. — Ведь вам небось надоела ресторанная еда!
Я рассказывала Марии Федоровне о всех впечатлениях дня, о нравах и людях буржуазного кино. Мария Федоровна смеялась не без горечи над моими недоуменными вопросами.
— Деточка, вам все это дико, вы не знаете, какова здесь конкуренция, борьба за существование.
Мария Федоровна отлично знала всех людей кино, ведь в течение нескольких лет в ее ведении был отдел кино в торгпредстве. Она умела несколькими штрихами удивительно метко охарактеризовать режиссеров, сценаристов, актеров кино, умела отделить подлинных художников от ловких ремесленников и дельцов. Она на многое открывала мне глаза. Для меня авторитет Андреевой во всем, что касалось человеческих взаимоотношений в запутанных и сложных противоречиях между искусством и бизнесом, был совершенно бесспорен.
Мы засиживались с ней до глубокой ночи, а потом Мария Федоровна ругала себя и меня: «неисправимые полуночницы».
В свободные от съемок дни я бывала у Андреевой на Лютерштрассе. У нее было хорошо и уютно, когда мы оставались в своей небольшой компании, но частенько к Марии Федоровне приходили со всякими делами и просьбами люди явно корыстные, и она не всегда умела оградить себя от них.
До своего знакомства с Андреевой я часто слышала о ее резкости, жесткости к людям — это абсолютный вымысел! Она была очень добра, и не как-нибудь абстрактно, прекраснодушно добра, она и в доброте была активна: ей нужно было что-то делать для людей, заботиться, помогать людям.
В эту осень я пережила тяжелый момент. Нежданно-негаданно пришла телеграмма от Луначарского из Харькова: «Лечу Армавир. Шлем привет». За его подписью следовала другая, в которой я с ужасом узнала имя моего давнишнего знакомого летчика, храброго, опытного, но большого любителя выпить, летчика-лихача.
Врачи категорически запретили Анатолию Васильевичу летать из-за болезни сердца, а тут еще такое огромное расстояние — Донбасс с его воздушными ямами — и такой отчаянный шеф-пилот! Все в этой телеграмме приводило меня в неописуемый ужас.
В это время позвонила по телефону Мария Федоровна. Я ей рассказала о телеграмме и о своих ужасных опасениях. Через двадцать минут она была у меня и пыталась меня успокоить. Мы вместе сочинили ряд телеграмм в Харьков, Ростов, Армавир, в адрес всех горкомов, ОНО, аэродромов; в этих телеграммах я настаивала, чтобы Анатолий Васильевич продолжал путь поездом или, в крайнем случае, возвращался в Москву поездом. Часть телеграмм была подписана Андреевой.
Мария Федоровна не оставляла меня весь день и провела у меня ночь; мы расстались с ней утром, когда пришла телеграмма из Армавира: «Не понимаю, но подчиняюсь. Ты заставишь меня ездить на волах. Анатолий». И тут я не выдержала — разрыдалась. Я думала, что Мария Федоровна выругает меня за паникерство, за отсутствие выдержки. Но она сказала с доброй, несколько грустной улыбкой:
— Все это понятно: вы его любите. Ну успокойтесь, отдыхайте, а я должна идти на работу.
Пусть мое тогдашнее горе было только воображаемым, но Мария Федоровна проявила столько настоящего внимания и чуткости, что я навсегда запомнила это.
Осенью 1928 года, возвращаясь из Москвы в Сорренто, проезжал через Берлин Алексей Максимович Горький. Тогда он останавливался не в полпредстве, как в последующие свои приезды, а в довольно скромном «Палас-отеле».
Утром мне позвонила Мария Федоровна и сказала, что Алексей Максимович привез для меня письмо от Анатолия Васильевича и хотел бы меня видеть и подробно рассказать о нем. Мария Федоровна предложила заехать за мной к шести часам и вместе отправиться к Горькому. Я была благодарна Марии Федоровне за ее готовность поехать со мной: я очень мало была знакома с окружением Горького, да и с самим Алексеем Максимовичем до этого виделась два-три раза.
В назначенное время Мария Федоровна приехала ко мне, и мы вместе отправились в «Палас-отель». Мне показалось, что она была несколько молчаливее и сосредоточеннее, чем обычно, и я подумала, что, наверно, ей не просто встретиться как чужой с Алексеем Максимовичем. Какая сила воли и выдержка ей потребуется, чтобы ничем не выдать своих переживаний при этой встрече.
У Алексея Максимовича оказалось очень людно. Кроме сына с женой было еще несколько человек, ехавших с ним из Москвы, и несколько советских «берлинцев». Я была разочарована, потому что надеялась застать Алексея Максимовича одного и подробно расспросить его об Анатолии Васильевиче и вообще о московских делах и настроениях.
Письмо Анатолия Васильевича было очень хорошее, но короткое; оно заканчивалось словами: «Алексей Максимович обещал рассказать тебе все подробно». Но разговор был общий, очень веселый, за шумным чаепитием. Я обратила внимание на Марию Федоровну. Она сидела очень прямая, строгая, несколько напряженная, почти не принимая участия в общем оживлении. На ее губах была полуулыбка, официальная, светская, она любезно отвечала на вопросы, но, казалось, мысли ее были где-то далеко… Алексей Максимович усердно угощал ее: «Маруся, налить тебе чаю?», «Маруся, попробуй это печенье».
Наконец мне удалось найти подходящий момент, и я напомнила Алексею Максимовичу о его обещании рассказать об Анатолии Васильевиче. Мы ушли с ним в соседнюю комнату. Горький сказал, что Анатолий Васильевич невероятно много работает, устает, плохо выглядит, не слушается врачей: говорил он с сочувствием и симпатией; меня его рассказ огорчил и встревожил. Было одно желание как можно скорее закончить работу и вернуться домой, чтобы там попытаться наладить лечение и режим Анатолия Васильевича.
Когда мы с Алексеем Максимовичем вернулись к обществу, там по-прежнему было шумно и весело, по-прежнему Мария Федоровна была задумчива и молчалива.
В эти дни в популярном берлинском варьете «Винтергартен» выступал известный трансформист, имитировавший знаменитых людей разных стран и эпох, в том числе, говорили, он хорошо изображал Горького. Алексей Максимович предложил всем поехать в «Винтергартен» смотреть этот номер. Я колебалась, мне хотелось поскорее сесть за ответное письмо Анатолию Васильевичу, но Мария Федоровна сказала очень решительно «поедем», и я отправилась со всеми.
В «Винтергартене» публика узнала Алексея Максимовича и смотрела не столько на сцену, сколько на него. Алексей Максимович очень смеялся и находил номер трансформиста занятным, но я не уловила сходства ни внутреннего, ни внешнего: не похожи были ни голос, ни манеры, похожа была только маска.
Возвращалась домой я вместе с Марией Федоровной. По дороге она расспрашивала меня о самочувствии Анатолия Васильевича, говорила о московских новостях, услышанных в течение вечера, но ни на что свое личное, переживаемое ею, она даже не намекнула.
Вообще в наших беседах она часто, очень часто упоминала Алексея Максимовича по разным поводам: говорила о нем с большим уважением, никогда не позволяла себе ни осуждений, ни жалоб, ни критики его поступков; а если кто-нибудь задавал бестактные вопросы, она отвечала только взглядом, но таким взглядом, что у того «язык прилипал к гортани».
Когда позднее, уже в 30-х годах, в одном обществе в Москве некая дама позволила себе фамильярную остроту в разговоре об Алексее Максимовиче, Мария Федоровна, к великому огорчению хозяев, немедленно ушла.
Если речь заходила о ее разрыве с театром, она отвечала так, как будто это было нечто само собой разумеющееся: «Нужно было спасать здоровье Алексея Максимовича. Разве я могла колебаться».
16
Войдите (нем.).