Это была чистейшая правда. Как у пианиста-виртуоза сложнейший пассаж кажется легким, чем-то само собой разумеющимся, а на самом деле является результатом многолетнего упорного труда, так и ораторские выступления Луначарского помимо врожденного таланта требовали огромной предварительной работы, колоссального накопления знаний, умения мобилизовать эти знания.
Анатолий Васильевич был большим тружеником. Он любил свою работу, он трудился с увлечением, вдохновенно. Поэтому со стороны могло казаться, что в стиле его работы есть нечто «моцартианское», легкое. Да, ему чуждо было «гелертерство», если под этим понимать натужную, безрадостную лямку. Его энергия, работоспособность, жизнерадостность побеждали усталость, возраст, нездоровье. Он поглощал книги по самым различным отраслям знаний; на его столе лежали труды по философии, биологии, педагогике, археологии, медицине.
Помню, как один крупный немецкий философ, приняв Луначарского как пациента и побеседовав с ним, был твердо убежден, что его собеседник — врач по образованию. Анатолий Васильевич уверил его, что не имеет никакого отношения к медицине. «Но ведь вы в курсе всех наших самых острых, самых злободневных проблем. Невероятно!» — «Меня очень интересуют ваши медицинские проблемы. Я охотно читаю книги по медицине», — отвечал Луначарский.
Подобные разговоры у него бывали с людьми самых различных профессий: инженерами, музыкантами, агрономами.
Вспоминаю, как, увлекшись, он прочитал мне целую лекцию по океанографии, и мне казалось тогда, что это самая интересная и важная из наук.
Анатолий Васильевич был чрезвычайно активным человеком. С юношеских лет и до конца своей жизни он упорно, жадно учился, собирал знания.
Годы эмиграции, вынужденной разлуки с родиной он использовал для изучения культуры и искусства Западной Европы. Годы ссылки, тюремного заключения были для него годами интенсивной работы.
Например, в одиночном заключении в киевской Лукьяновской тюрьме он изучил английский язык. Даже в тюремной камере он не поддавался унынию и продолжал работать — читал в подлиннике Шекспира и Бэкона, немецких философов и поэтов, много писал. Луначарский вспоминал Лукьяновскую тюрьму: «В последние недели моего пребывания в одиночке, когда меня за какую-то провинность лишили прогулок во дворе, я начал страдать от бессонницы, следовательно, читал и писал до утра. Почерк у меня, ты сама знаешь, возмутительный. Каждое слово, написанное в тюрьме, подвергалось самой тщательной цензуре, и жандармский ротмистр, которому полагалось проверять мои рукописи, совершенно замучился. „Ради всего святого, г-н Луначарский, пишите разборчивее! У меня теперь из-за вас нет личной жизни: я ночи напролет сижу над вашими каракулями“. Меня эти жалобы не слишком растрогали. Хуже, что я сам позднее разобрал далеко не все свои рукописи из Лукьяновки».
Во время ссылки в Калугу он сделал стихотворный перевод великого провансальского поэта Мистраля, писавшего на languedoc. За эту юношескую работу Анатолий Васильевич в 20-х годах был избран действительным членом Академии Мистраля.
Живя на Капри, Анатолий Васильевич ежедневно отправлялся в Неаполь, где он работал в публичной библиотеке.
— Меня жутко укачивало в Неаполитанском заливе. Вспомни описание качки в «Господине из Сан-Франциско» Бунина и ты поймешь, что это отнюдь не подарок судьбы дважды в день совершать подобную морскую прогулку.
— Ну и как же ты поступал?
— Никак. На пароходе я прочитывал газеты лежа и сосал лимон… но это не помогало. Сотни раз я проделал этот путь и каждый раз страдал морской болезнью. Вдобавок меня изводил Горький: его совершенно не укачивало, и он пытался уговорить меня, что никакой морской болезни нет на свете, что все это самовнушение. Он предлагал мне повторять по модному тогда методу д-ра Куэ: «Я чувствую себя отлично. Меня ничуть не тошнит». Но эти попытки автогипноза приносили самые плачевные результаты: мне делалось еще хуже. Зато удивительно хорошо работалось в Неаполитанской библиотеке. Тихо, прохладно, и полы не качаются.
Вообще Анатолий Васильевич очень любил обстановку хорошо организованной публичной библиотеки. Очевидно, сама атмосфера большого книгохранилища настраивала его на спокойную и вместе с тем интенсивную работу.
В 1930 году Анатолий Васильевич, готовясь к гегелевскому конгрессу, посещал Берлинскую публичную библиотеку, и когда дирекция любезно предложила ему брать книги на дом, он, разумеется, поблагодарил и воспользовался этим, но больше из чувства такта, хотя охотно продолжал бы посещать читальный зал библиотеки.
Возможно, что навыки студенческих лет, жизни в эмиграции наложили свой отпечаток на отношение Анатолия Васильевича к книгам. Анатолию Васильевичу было чуждо чувство собственности вообще, и это свойство его характера распространялось и на книги. Ему важно было иметь возможность читать книгу, черпать из нее знания или художественное наслаждение, а его ли это книга, библиотечная ли, взятая ли на время у знакомого — ему было почти безразлично.
Анатолий Васильевич любил красиво изданную книгу. Когда ему попадалась особенно художественно оформленная или редкая, старинная книга, он любовался ею, показывал близким, отмечал качество иллюстраций, шрифта, переплета, но, прочитав, охотно разрешал любому знакомому взять ее на время и, если эту ценную книгу у него «зачитывали», не слишком огорчался. На моей памяти он с досадой и возмущением говорил только о похищенных у него книгах с дарственными надписями Владимира Ильича Ленина и Алексея Максимовича Горького. Особенно горевал он об автографах Ленина. Я пыталась найти способ помочь этому горю:
— Ты ведь догадываешься, кто именно сделал это, и ты имеешь возможность заставить вернуть тебе эти книги.
Анатолий Васильевич досадливо морщится:
— Да, конечно, но ведь это ужасно противно. Мне придется обличать человека в воровстве, будут делать обыск, на виновнике останется несмываемое пятно… Я надеюсь, что эти книги рано или поздно будут проданы в музей или в Ленинскую библиотеку. — Лицо Анатолия Васильевича разглаживается, настроение явно улучшается: — Очевидно, их украли, чтобы выгодно продать, и тогда в музее их увидят тысячи советских людей.
Луначарского иной раз упрекали друзья за то, что он не собирает настоящей, подобающей ему как писателю и ученому библиотеки. На это он возражал, шутя: «Несомненно, я люблю книгу; я, быть может, больше всего из всех вещей, созданных людьми, люблю книгу. Конечно, я самый настоящий библиофил, но я не библиоман, а тем паче не библиограф».
Луначарский получал книжные новинки советских издательств, выписывал нужные ему для работы книги из-за границы, но в Москве при невероятно напряженной работе ему просто некогда было думать о систематизации и планомерном пополнении своей библиотеки.
Зато во время командировок или лечения за границей, особенно в Париже, Анатолий Васильевич с удовольствием посещал букинистов. В Париже мы чаще всего жили на левом берегу, в советском посольстве, или в гостинице «Лютеция» на бульваре Распайль, недалеко от знаменитого «Бульмиш» (бульвар Сен-Мишель), и каждая наша прогулка пешком неизбежно приводила нас к лавочкам букинистов на набережной Сены.
Анатолий Васильевич подолгу с наслаждением перелистывал пожелтевшие страницы книг, иногда кое-что покупал; но дело здесь было не в приобретении, а в самом процессе неторопливого выбора, беседы со стариками букинистами (я ни разу не видела среди парижских букинистов ни одного молодого лица). Луначарский с удовольствием погружался в эту атмосферу, создаваемую серым гранитом, стальной с сиреневыми бликами водой реки и длинным рядом столов, заваленных драгоценными томами, подчас очень неказистыми на вид.
Продолжая машинально перелистывать страницы, Анатолий Васильевич поворачивается ко мне:
— Вот сейчас я чувствую себя в Париже… В Париже иронического и мудрого Анатоля Франса.
Мне хочется рассказать здесь один эпизод, пусть не прямо относящийся к моей теме, но сам по себе любопытный и связанный с посещением парижских букинистов.