Изменить стиль страницы

Он остановился.

   — А зачем?

   — Не знаю... — Милея растерялась. В самом деле: что принесло ей самой это возвращение? Или старым Бестужам? Ничего, кроме позора.

Гордята ещё раз взглянул на Милею. На её измученном, уставшем лице дрожала испуганная улыбка.

   — Где он? — донёсся от порога дома молодой звонкий голос. — Гордята, где ты?

Брайко!

   — Я здесь... — Гордята вышел из-под навеса.

Брайко, широкоплечий, русобородый парень, бросился ему на грудь.

   — Возвратился!

   — Нет, Брайко, не возвратился. Зашёл вот... проведать...

   — А мы уж думали, голову где-то сложил. Что ж не показываешься? Аль князь Святополк щедро жалует?

   — Я нынче у Мономаха.

   — Во-она что! А Святополк готовится супротив него.

   — А кияне?

   — Что кияне? Мы хотим покоя. То половчины, то межусобицы княжеские не дают в себя прийти.

   — А если бы Мономах сел на отчем столе?

   — А! — безнадёжно махнул он рукой. — И то князь, и сё — князь. Всё равно ведь богатство идёт в руки богатого, а нищета — идёт в избу бедного. Не всё ли равно, какой князь сидит в Киеве?

Гордята не ожидал такого безразличия. Ковырнул носком сапога какой-то камешек на тропке — и он покатился по ней.

   — Значит, кияне не хотят Мономаха? — чтобы окончательно убедиться в своих решениях, переспросил Гордята.

   — Не желают проливать братскую кровь. А так, пусть бы сидел...

   — Ну... так я пойду...

   — Куда же? В избу хотя бы зашёл. Пообедай с нами.

   — Потом когда-нибудь... — уже от калитки отозвался Гордята.

Он был потрясён таким равнодушием горожан. Но и то подумать: не всё ли равно бедняку, какому князю платить налоги? Правду молвит Брайко: в избу бедняка идёт только нищета...

Ещё удивлялся встрече с Милеей. Теперь был почти убеждён, что никогда не любил её. И что она никогда не любила его. Во всём была виновата их молодость, которую настигла шальная весна. Виноваты были, наверное, те кусты цветущей, пьянящей черёмухи и жасмина на крутой горе, около которой прилепилась изба Бестужев; тот дурманящий дух, витающий над их двориком, от цветущих яблонь, а потом и лип... А может, соловьи во всём были виноваты. Те соловьи, которые заселили густые рощи подольских круч целыми стаями. Днём кое-как прочищали свои голоса, тревожно щёлкая, выжидательно сыпя короткими серебристыми трелями. Им вторили дрозды — то посвистывая, то дробно тарахтя. А зарянки, бездарные, завистливые птички, начинали дерзкое соревнование — неистово тарахтели своими скрипящими голосами, однотонно повторяя подобные — короткие и длинные — соловьиные рулады.

Зато вечером весь птичий разговор замирал. Вот тогда и начиналось соловьиное неистовство. Высвистывали, выщёлкивали длинными, взахлёб, трелями, отчаянно рассыпая серебро из груди... Казалось даже, у певцов останавливалось дыхание...

В такую соловьиную весну и Гордята поверил, что всё на свете — настоящее; что нет подлости и обману; что нет на земле лучшей девушки, чем Милея, и что её меняющиеся голубые глаза — самые красивые в мире; что её сердце — самое верное и что ему, Гордяте, счастье само шло в руки...

Но всё это миновало. Пережито, перечувствовано. Теперь он ищет другой красоты в человеке... Ох как тяжело даётся осознание настоящего!..

Последние годы, когда служил при дворе Святополка, много присматривался к девицам-челядницам, прислужницам, боярыням, княжнам, постоянно наполняющим княжеский двор. Сколько прекрасных, горделиво-надменных, ярко-улыбчивых лиц! Но ни от одного не повеяло теплом и искренностью. Никто не затронул его души... Только однажды, когда-то... кажется... Но может, это только кажется...

У ворот монастыря Гордяту уже поджидал Нестор.

   — Кияне желают послов послать к Мономаху в Городец.

   — Кияне? Какие? — удивился Гордята. Сегодня он уже слышал волю киевлян-простолюдинов от Брайка. О ком же говорит черноризец?

   — Можные кияне, ведомо. Бояре и купчины, дружина и старосты рукомесных братчин.

   — Чего же... они желают? — насторожился Гордята.

   — Услышишь сам. Веди их в Городец, ко князю Володимиру. А время будет — запишешь свою оповедь о Васильке и мне принесёшь.

К Владимиру Мономаху велеможные киевляне и владыки монастырей снарядили большую сольбу. Вдова князя Всеволода, киевский митрополит Николай, игумены всех киевских монастырей, кроме Печерского. Печерский владыка отказался присоединиться к ним. Пережидал. Отмаливал у Всевышнего грех невольного своего лукавства.

Сольба перешла мост через Днепр, который был поблизости от Городца, и сразу оказалась в стане Мономаха. Затаив дыхание, князья-братья Владимир, Олег и Давид ожидали её приближения. Впереди посольских повозок на коне ехал Гордята. Повозки медленно скатились с моста, заскрипели по песчаной дороге. Наконец остановились.

Первым спрыгнул со своего коня Гордята. За ним задвигались все остальные. Последней сошла на землю вдова-княгиня. Мономах не удержался — быстрым шагом двинулся к Гордяте.

   — Ну? — Под щетиной усов не было видно, как дрожали его губы. Но голос его изменнически дрогнул. Мономах досадливо кашлянул в кулак: мол, это что-то в горле у него дерёт, а не от волнения.

Но Гордяту не обмануть. Он лишь удивился — Мономах волнуется? Мономах так сильно желает добыть Киев? А он-то, простодушный, думал, что у князя более всего болит душа за брата! Что он мучится болью и нестерпимой обидой за своего меньшего брата!..

   — Василько жив, — почему-то сразу ответил Гордята. Хотя знал, не этих слов ждёт от него князь.

   — Слава Богу! — торопливо перекрестился Мономах и опустил глаза. — А... кияне?

   — К тебе вот сольбу прислали. Вона...

К Мономаху уже приближались киевский митрополит и вдова-княгиня. Мономах учтиво склонил перед ними голову.

   — Мольбу свою к тебе привезли, князь, — загудел митрополит Николай.

   — Хорошо... хорошо... — заспешил вдруг Мономах, оглядываясь вокруг: не слышит ли кто этих слов митрополита? Мольба — значит, кияне просят его отступиться. Иначе первым словом сказали бы: «А приди-ка во град Киев боржее!»

Гордята, впрочем, догадался, с чем пришли киевляне к Мономаху. И когда всё же начал писать позже о крамоле княжеской и о Васильке Теребовляиском, записал и об этом посольстве, что знал. А знал он, что велели киевляне сказать Мономаху: «Молим тебя, княже, и братьев твоих, не погубите Русской земли. Аше возьмёте рать со Святополком, поганые половчины придут и возьмут нашу землю, иже стяжали отцы ваши и деды ваши трудами великими и храбростию. Лучше возьмите рать с поганинами, губителями нашими...» И ещё записал Гордята-Василий: «Се услышав, Володимир расплакался и речёт: «Воистину, отцы наши соблюли землю Русскую, а мы хотим погубити...»

Как же было не расплакаться Мономаху, когда можные кияне не хотели его посадить на золотой отчий стол, а отсылали в поле половецкое, на брань, на защиту их богатств и животов, а ему — на погибель?

Осталось одно: отступиться от своей мечты — от Киева. Но чтобы не думали, что он поднял меч против брата своего, стал громогласно звать на месть за обиду Василька — пойти всем князьям с дружинами своими на Волынь, супротив татя Давида Игоревича и отобрать у него слепого Василька...

Сольба передала Святополку Мономашьи слова: «Коль невиновен в ослеплении брата, иди на Давида Волынского, дабы схватить его, или прогони его!»

Святополк с радостью согласился теперь идти на Давида Игоревича, чтобы этим отвести от себя подозрение в соучастии во зле и чтобы заручиться каким-нибудь, хотя бы плохоньким, союзом с Мономахом.

Рати двух князей-соперников двинулись сообща на Давида Волынского. Оба брата, тайно ненавидя один другого, теперь смотрели друг другу в глаза со смирением и заискивающе — в жертву был принесён ими третий брат, и на него должен был упасть гнев Божий и гнев братьев-мстителей...