Изменить стиль страницы

   — Я же вас просила попридержать язык за зубами. Кому нужна такая резкая оценка, пускай даже, по-вашему, и справедливая?

Есенин, развеселясь, засмеялся:

   — Нужна, Мария Михайловна! Видали, как он скуксился, этот властитель дум! На высоких каблуках! Понатаскал мыслей у Герцена, Достоевского, Чехова и потешает ими публику, как жонглёр в цирке. Только манеж-то очень уж велик — вся Россия. А вывод его, заметьте, фарисейски прост и примитивен. Вот послушайте: «Не против Христа, а со Христом — к свободе. Христос освободит мир — никто, кроме Христоса. Со Христом — против рабства, мещанства, хамства. Хама Грядущего победит лишь Грядущий Христос». А вот, извольте послушать дальше: «О Горьком, как о художнике, именно больше двух слов говорить не стоит. Правда о босяке, сказанная Горьким, заслуживает величайшего внимания; но поэзия, которою он, к сожалению, считает нужным украшать иногда эту правду, ничего не заслуживает, кроме снисходительного забвения. Все лирические излияния автора, описания природы, любовные сцены в лучшем случае — посредственная, в худшем — совсем плохая литература». Ах, пигмей! — досадливо оборвал цитату Есенин с небрежностью человека, которому жаль тратить мысли и эмоции ради книжно-кабинетного барского чревовещания.

Мария Михайловна не могла долго сердиться на Есенина. У неё дрогнул от смеха подбородок. Они сидели рядом и светло смеялись, потешались и над автором, и над собой. Есенин поцеловал ей руку в знак примирения и дружбы.

   — Властитель он или не властитель, — через минуту вздохнул Сергей, — а вычитывать его писанину придётся. Такая наша планида, Мария Михайловна.

Ему почему-то вспомнился Суриковский кружок. Посещал он его теперь реже, свободного времени едва хватало на университет, на встречи с друзьями, на стихи. У суриковцев он познакомился с поэтом Семёном Фоминым, только что вернувшимся из Швейцарии. Они понравились друг другу, и Есенин запросто позвал Фомина с собой:

   — Читаю нынче стихи студентам университета. Хочешь послушать?

Русые пряди волос Сергея беспорядочно переплелись от ветра, глаза сияли озорством, серый костюм, который так шёл ему, сидел небрежно и изящно. Есенин на людях всегда немного играл — незаметно, ненавязчиво, у него выходило это талантливо, подкупающе. Фомин охотно согласился сопровождать Сергея.

В скверике возле университета на скамейке сидели Наседкин, Сорокин, Колоколов. Они обрадованно окружили Сергея, от избытка чувств поочерёдно обнимали его, по-юношески пылко, преданно, как молящиеся одному богу — поэзии. Есенин представил им Семёна Фомина, сказав кратко, значительно:

   — Мой друг.

Актовый зал был переполнен, шумен, говорлив. Студенты роились кучками, спорили, сливая звонкие и осипшие голоса. Наконец на площадку рядом с трибуной вышли поэты и многоголосица как бы вытекла через раскрытые двери. Стало настороженно тихо. На трибуну подымались молодые люди, читали стихи-первенцы, ещё нигде не напечатанные. Одним платили вниманием и аплодисментами, других провожали ледяным молчанием — молодость временами беспощадна. Поднялся на трибуну и Есенин, сощурясь, оглядел вереницы юных лиц, пылавших дерзким выжиданием и нетерпением, тряхнул жёлтыми непослушными волосами.

— То, что я прочту, — предупредил он глуховато — волнение перехватило горло, — только что написано, это ещё не напечатанный текст, но не черновик. Это — моё и уже, видимо, не подлежит правке и шлифовке.

Голос его, только что звучавший хрипловато, вдруг обрёл звонкость, чистоту и напевность:

В том краю, где жёлтая крапива
И сухой плетень,
Приютились к вербам сиротливо
Избы деревень.
Там в полях, за синей гущей лога,
В зелени озёр,
Пролегла песчаная дорога
До сибирских гор.
Затерялась Русь в Мордве и Чуди,
Нипочём ей страх.
И идут по той дороге люди,
Люди в кандалах.
Все они убийцы или воры,
Как судил им рок.
Полюбил я грустные их взоры
С впадинами щёк.
Много зла от радости в убийцах,
Их сердца просты,
Но кривятся в почернелых лицах
Голубые рты...

Есенин замолк, глубоко вздохнул, морщась, словно сбрасывая с плеч непосильную ношу. Потом продолжал скромно, искренне, как будто с раскаянием за написанное. Изредка он взмахивал рукой и тут же опускал её, прятал, укрощая в себе бесшабашную удаль, надрывную тоску, неутолимую боль:

Я одну мечту, скрывая, нежу,
Что я сердцем чист.
Но и я кого-нибудь зарежу
Под осенний свист.
И меня по ветряному свею,
По тому ль песку,
Поведут с верёвкою на шее
Полюбить тоску.
И когда с улыбкой мимоходом
Распрямлю я грудь,
Языком залижет непогода
Прожитой мой путь.

Гнетущее и смятенное, долго хранилось молчание в зале, нечаянный скрип кресла вонзался остро и садняще. Молчал и Есенин, положив на трибуну успокоенные руки и опустив взгляд, словно испугавшись и всё ещё боясь того, о чём написал. А молчание зала, достигнув томительного предела, обрушило на поэта неистовый восторг, окатив его майским громом аплодисментов с головы до ног. Студенты счастливо топали ногами, девушки несдержанно-звонко, во всю силу молодых голосов требовали читать ещё. Многие недоумевали: каким образом в этом, в сущности, мальчишке родились такие сильные слова, такие образы и такое глубокое понимание человеческой драмы. Он сразу же отделился от тех авторов, что только что до него читали свои стихи, которые теперь воспринимались как наивные, ученические. Глубокую борозду пропахал между собой и ими Есенин своим чтением, и её никто из присутствующих не осмелился перешагнуть. Он читал одно стихотворение за другим, а ему кричали, не уставая, требуя:

   — Есенин, читайте! Мы тебя не отпустим! Читай ещё!

И он читал — до изнеможения, до хрипоты. Когда он, обессиленный безоглядным душевным подъёмом, сошёл с трибуны, его тотчас окружили студенты, какая-то девица, раскрасневшаяся, пылкая, растолкав всех, налетела на Есенина, обхватила его шею и восторженно поцеловала в губы:

   — Милый! Дорогой ты мой!

Потом взяла за волосы, запрокинув его лицо, вгляделась в него и унеслась, расталкивая толпу. Есенин почувствовал у сердца колкий и сладкий холодок — это робко прикоснулась к нему перстами вечности слава...

Возвращался домой один, шёл по улицам пьяный без капли вина, чуть покачиваясь от усталости; зыбко покруживалась голова. Дома Анна к его приходу накрыла стол для ужина; днём побывал отец, прибрался, истопил печи. Встретив мужа, Анна спросила:

   — Как прошло выступление? Что ты читал?

   — Жалко, что тебя не было. Так меня ещё никогда и нигде не принимали...

Смирный, он сидел, зажав в коленях ладони, и тихо улыбался, словно теплилась, озаряя темь, восковая свеча. Но Анна знала: заноза, что сидит в нём, саднит и саднит душу, и однажды покой этот полетит к чёрту и разыграется русская стихия, которой он восхищался, как грозой с молниями, с грохотом грома и с ливнями, как бешеной скачкой одичалых конских табунов в лугах, как скрежетом ломаемых в ледоход сине-зелёных панцирных глыб, возвещающих о половодье.