Изменить стиль страницы

Есенин, держа в ладонях стакан с горячим чаем, сидел неподвижно и слушал, и всё сказанное Филипченко казалось ему значительным и веским, особенно после замечания Анны, что эти стихи печатались в «Правде». «Должно быть, приятно публиковаться в газете, да ещё в какой — в революционной, большевистской», — подумал он и тут же вспомнил просьбу Бонч-Бруевича написать что-нибудь «социальное». А почему бы и нет? Он обязательно это сделает...

   — Теперь читайте вы, — пригласил Филипченко, обращаясь ко всем, и смущённо улыбнулся. — Поглядим, на что вы годны, молодые.

Есенин понял: перевес в возрасте на пять-шесть лет, увидевшие свет стихи уже давали Филипченко право вести себя как старшему. Колоколов поглядел на Василия Наседкина:

   — Начинай ты...

Наседкин, широколицый, загорелый, налитой здоровьем, в синей сатиновой косоворотке, облегающей крупные плечи, выдвинулся на стуле на середину комнаты, ближе к Филипченко, словно боялся, что тот его не услышит. В его чтении не было напевности, упоения словом, — невнятная скороговорка комкала строчки, как будто ему не терпелось поскорее избавиться от них.

Лил дождь тягучий, как ожиданье.
Лил дождь тягучий, глухой и тощий.
Седой онучей вися над рощей.
Лил полоньями. А сторонами
В халатах рваных Спускались тучи.
Но дунул ветер, как незнакомый,
Но дунул ветер, сырой, холодный,
И дождь разломан, и дождь запутан...

Николай Колоколов поспешил коротко отметить, точно боясь давать развёрнутую оценку:

   — Под стать погоде, Вася. — Он кивнул за окно. — Есть настроение...

Филипченко ударил кулаком по коленке, тут же потёр её.

   — Не о том мы пишем, господа, — почти простонал он с каким-то болезненным сожалением. — Молодые ведь, а чувства старые, склонные к импотенции. Такие стихи, пускай удачные, с поэтическими находками, могли появиться двадцать лет назад, могут появиться и через двадцать лет. И в том и в другом случае могли и могут быть лучшими или худшими, но это не меняет дела, ибо они безвременны... Каждое стихотворение сейчас обязано обладать взрывной силой, большой ли, малой ли, но силой. Других взрывов мы, как известно, произвести пока не можем, — баррикады ещё впереди. И сражения тоже.

В облике его, аскетически-интеллигентном, несколько болезненном, в голосе, дрожащем от сдерживаемой страсти, проглядывало что-то фанатическое и тяжёлое от не обращённого в действие гнева. Есенин, наблюдая за ним, думал о том, что и Филипченко, и Воскресенский, и Бонч-Бруевич — все те, с кем ему пришлось встретиться, и те, которых он ещё не знал, но был уверен, что они обязательно есть, — люди одной породы, одной судьбы, они уже занесены в летопись, относящуюся ко второму десятку двадцатого столетия.

Читать свои стихи Есенин отказался, пообещав сделать это в другой раз.

   — Но я считаю долгом предупредить, что у меня в стихах, как и у Наседкина, тоже в основном пейзаж, — сказал он, повернувшись к Филипченко. — И я с вами совершенно не согласен, Иван Гурьевич. Природа неотъемлема от творчества. Она была, есть и будет, пока существует человек, способный к творчеству. Природа окружает человека от зыбки и до гроба. Она с ним вместе дольше матери, и она, если хотите, мудрее матери. Для художника слова, для музыканта, живописца она — главнодействующий герой. Возьмите, к примеру, «Буревестник» Максима Горького...

Филипченко нетерпеливо перебил его:

   — Но в «Буревестнике» герой — сам Буревестник, живой, порывистый и грозный.

   — Верно, — сказал Есенин, взволнованный, как обычно, когда отстаивал свою позицию. — Но не будь моря, не будь бури, ветра, скал, водяных брызг, не мог бы появиться и сам Буревестник... Он ведь и появился как символ разгневанной природы. Нет, вы не правы, Иван Гурьевич. И Наседкин увидел и ощутил дождь по-своему.

В это время дождь за окном оборвался, тучи разошлись, и в образовавшуюся полынью упал, разбиваясь на осколки, яркий свет солнца. Свет этот показался мгновенным, как слепящая вспышка молнии. На стекле, невольно вызывая озноб, задрожали и зажглись дождевые капли. Есенин заспешил:

   — Пойдём скорее, Анна. Может быть, успеем добраться, пока дождь снова не пошёл. До встречи, господа!

Иван Филипченко задержал Есенина:

   — Если вас не затруднит, найдите меня завтра, Сергей Александрович. Есть надобность поговорить.

   — Хорошо, я найду, — ответил тот.

На улице Есенин и Анна, обходя лужи, почти бежали, оскальзываясь на мокрых камнях. Анна придерживала юбку. Вдруг остановилась.

   — Что это за дикая выходка такая? — спросила она, переводя дух. — Зачем тебе понадобился этот маскарад? Для забавы? Откуда ты взял, что я стану твоей женой?

Есенин вёл её за собой, крепко держа её ладонь в своей руке, сказал, не оборачиваясь:

   — Это не шутка, Анна. Я так решил. И пускай они все ничего такого не думают на твой счёт. Я этого не потерплю.

   — Они и не думают ничего, — смягчаясь, сказала Анна. — Не тяни меня так, рывками, а то я упаду.

Тучи сомкнулись, и опять зачастил дождь. Они прижались к вертящейся тумбе для театральных объявлений. Есенин покосился налево, увидел за плечом афишу, отпечатанную огромными буквами. «Концерты: Айседоры Дункан, Надежды Васильевны Плевицкой, заслуженного артиста императорских театров Леонида Витальевича Собинова. В театре С. И. Зимина».

   — Дункан. Это, должно быть, нерусская? — проговорил Есенин. — Певица, что ли? Давай сходим, послушаем, Анна?

   — Я уже была. Дункан — танцовщица. Босоножка. Звезда мирового балета. Весь мир от неё без ума...

   — Я хочу посмотреть, — настойчиво сказал Есенин. — Обязательно сходим...

   — Ты опоздал. Она уже уехала.

   — Куда? — спросил он таким тоном, будто это для него было чрезвычайно важно.

   — Домой. То ли в Париж, то ли в Америку.

22

Сумерки в тесном дворе скапливались скорее, чем на открытых улицах и просторных площадях. Звуки вязли в их густоте. Лишь слабо прорезывался игривый голос певички — чиновник с бородкой, похожей на кулёчек, прокручивал пластинки. Но небо над крышами, подобно осеннему яблоку, с одного бока рдело румянцем, заманчивым и сочным, наводя на грустную мысль об осеннем увядании.

Охваченный беспричинной тоской, Александр Никитич с самого утра не находил себе места, он словно предчувствовал беду. В такие моменты он неосознанно ждал чего-то недоброго, что неминуемо должно произойти. И хуже всего — неизвестно, с какой стороны надвигалась эта беда... В общежитии не сиделось, обступали мрак и духота. Приглашали в трактир — отказался, сославшись на боль в груди. Глубоко дыша вечерней свежестью, он стоял в воротах и словно чего-то ждал.

Вбежала ватага ребятишек, едва не сбила его с ног, унеслась в другой двор, воинственно крича и размахивая деревянными саблями.

Следом за ними неуверенно вошла худенькая девушка в белой кофте и тёмной юбке, плащ был перекинут через руку. Она направилась к двери на лестницу, ведущую в комнату его сына. Это была Анна Изряднова. Александр Никитич сорвался с места, забежал вперёд, преградив ей дорогу.

   — Вы к кому, барышня? — В сумерках он не успел хорошенько разглядеть её лица. Она приостановилась.

   — К Есенину.

   — Его дома нет.

   — Я знаю. Он должен скоро прийти. Я немного посижу... — Анна догадалась, что перед ней был отец Серёжи.

   — А вы кем доводитесь ему, позвольте узнать?

Сергей говорил ей об отце всегда нелестно и с печалью, и она невольно укрепилась в неприязни к этому человеку и даже знакомиться с ним не пожелала.

   — Я его невеста. — Это вырвалось у неё само собой и довольно резко, и, чтобы скрыть неловкость, она отвернулась и рывком открыла дверь.