Изменить стиль страницы

Поминки вышли шумными, со множеством угощений и с зелёным вином досыта — хозяин не поскупился. Люди уже забыли, по какому поводу сели за стол, разговаривали суматошливо, крикливо, перебивая друг друга, чокались, целовались, плакали. Присутствовал тут и Крылов, и он пил водку, и чокался, и кричал, заглушая других. Ворот его белой рубашки был расстегнут, галстук приспущен, а мешки под глазами налились и походили на фиолетовые подушечки, волосы взлохмачены, чёрная борода всклокочена.

   — Я? — кричал он Александру Никитичу, сидящему напротив. — Я недалеко ушёл от вас. Нет, недалеко... А то, что у меня какая-то там мясная лавка, — я на это плевать хотел! Да, господа, плюю и растираю каблуком! Выпьем за вас, люди!.. — И пил, жадно, рывком вскидывая голову. Морщился и стучал дном гранёной стопки о стол. Увидев Есенина, приподнялся: — Сергей Александрович, сюда пожалте! Извольте ко мне...

Усадив конторщика возле себя, налил ему водки, поднёс. Есенин отказался:

   — Благодарю вас, я не пью.

Александр Никитич подтвердил не без гордости:

   — Не приучен он, Дмитрий Ларионович.

   — Похвально, молодой человек! — От Крылова густо пахло спиртным, на потном лице особенно выделялись глаза, чёрные, выпуклые, с красными прожилками на белках. — В наше время это, я вам доложу, редкость. Непьющий архаичен, вроде доисторического мамонта. Да, да, мамонта! Бурая шерсть, загнутые бивни.

   — Он пьян от другого зелья, — с горечью заметил отец. — От стихов.

   — Протрезвеет! — Крылов взмахнул локтем с уверенностью человека, знающего все временные людские заблуждения и слабости. — От такого порока, уверяю вас, избавляются легко и без всякого ущерба для здоровья.

   — Что-то долго не трезвеет.

Есенин укоризненно взглянул на отца, произнёс негромко:

   — Папаша...

   — Ладно, молчу.

Крылов положил руку Есенину на плечо — она была тяжёлой и горячей.

   — Сергей Александрович, дружок мой, уважь меня... Обрати ты внимание на Олимпиаду Гавриловну. — Он понизил голос, переходя на «ты». — Она ведь из себя выходит. Как же, все мужчины наперебой волочатся за ней, в комплиментах состязаются, фимиамы курят, восторги! Она, дурочка, купается во всём этом — женщина, да ещё, между нами, не очень высокого ума. Но в общем-то, она неплохая, добрая. Ты уж не очень кичись при ней. Всё на мне сказывается — вот в чём дело-то. Достаётся же мне, когда она не в духе. Поедем с нами за город, сделай такую милость.

И сам хозяин, и его просьба показались Есенину в этот момент мелкими и смешными, он неожиданно смягчился.

   — Хорошо, Дмитрий Ларионович, я подумаю.

Отец отозвался поспешно:

   — Чего думать? Поезжай. Не такая уж ты важная птица, чтобы раздумывать.

   — Спасибо, брат. — Крылов обрадовался. — Я сообщу ей, что ты согласен. — Он ещё раз похвалил жену: — Женщина она, в общем-то, хорошая, простая, правда, помешалась немного на своей красоте, на неотразимости. А тут, как на грех, один чиновник-идиот стрелялся из-за безнадёжной любви к ней. Жив остался, сукин сын. С перепугу спутал, в какой стороне сердце — в левой или в правой. Два месяца она просто купалась в своей славе, будто бы подвиг какой совершила во имя священной родины, отхаживала поклонника-идиота. — Крылов заметно пьянел и пустился в откровенности, явно неуместные за этим столом. Однако никто их не слышал, они тонули в общем гуле, в выкриках, в глуховатом теньканье стаканов.

Внезапно шум оборвался, все притихли, повернувшись к входу: на пороге, как белое видение, возникла Олимпиада Гавриловна. Она гневно, расширенными глазами смотрела на мужа, брезгливо морщась от винного смрада, бьющего наотмашь. Потом подошла к Дмитрию Ларионовичу.

   — С кем бы ни пить, лишь бы пить, — сказала она резко и осуждающе взглянула на Есенина. — Зачем вы его спаиваете? Воспользовались удобным моментом? Просите что-нибудь? Как же! Пьяный не откажет!

Есенин задохнулся от гнева, рывком встал, чтобы ответить ей с той же резкостью, но она опередила, приказав мужу:

   — Встань!

Он, рыхлый, послушно поднялся — провинившийся мальчик, что-то пробормотал, бестолково оправдываясь.

   — Идём! — Она взяла мужа под руку и вывела из полуподвала.

После их ухода в «молодцовской» некоторое время ещё держалась тишина. Но кто-то, нетерпеливый, произнёс:

   — Выпьем за здоровье хозяина!

Его поддержали:

   — Хороший человек.

   — Угощение поставил.

   — Сам с нами сел, уважил наше общество.

Есенин побыл немного в компании, послушал невразумительные речи захмелевших рабочих и незаметно покинул помещение.

Во дворе остановился подышать свежим воздухом, подумать. Смеркалось. Впереди был медленный конец вечера и долгая ночь, их нечем было заполнить, и Есенин заранее ощущал их тяжесть и утомительную бесконечность.

Следом за ним вышел Степа Салазкин. Был он в полосатой косоворотке, в начищенных сапогах, русые волосы подстрижены в кружок, привздёрнутый нос обрызган веснушками.

   — Почему ты ушёл? — спросил он Есенина. — Надоело слушать мужиков? Плохие они, когда выпьют лишнего.

   — Мужики везде одинаковы, Степа, — сказал Есенин. — Они хорошие, а вот живут плохо, недостойно. Да они, пожалуй, и не знают, как жить лучше. Пойдём в город, погуляем... — Есенин надеялся, что прогулка утомит и, вернувшись, он сразу уснёт.

Нет, не уснул он ни в эту, ни в последующие долгие ночи. Бессонница изнуряла, выпивая силы, умерщвляя мысли. Есенин потерял аппетит, исхудал, лицо посерело, глаза окольцевала тревожная неживая синь... Каждое утро подымался с головной болью, принуждённо брёл в контору — работа ему опостылела до тошноты. Запах мяса, которым, казалось, был пропитан не только воздух, но и стены магазина, преследовал его на каждом шагу. Есенин с нараставшим нетерпением ждал Воскресенского — вечный студент не показывался целую неделю. Он не догадывался, что в судьбе его юного друга Есенина назревали немалые перемены...

6

Однажды Олимпиада Гавриловна, придя в контору, позвала Есенина к себе. Она была обаятельна, нарядна, свежа и надушена.

   — Я должна извиниться перед вами, Сергей Александрович, за тот случай, что произошёл в «молодцовской», — сказала она, опуская глаза. — Я обвинила вас несправедливо и сознаюсь, что это было гадко, недостойно. Сознаюсь и винюсь. Уж больно я была рассержена поведением супруга... — Она улыбнулась, обнажив белые ровные зубы, и стала вдруг проще, привлекательней. — Оказывается, не вы его соблазняли выпивкой, а он вас. Полный сумбур. Это на него похоже. Предадим всё это забвению, согласны?

   — Забудем, — сказал Есенин, помедлив.

   — Кстати, Дмитрий Ларионович обрадовал меня: вы не прочь поехать с нами за город?

   — Был не прочь. Но потом раздумал.

   — Почему же, Есенин? Что вас останавливает?

   — Не вижу в этом необходимости, Олимпиада Гавриловна. Простите. Ни желания нет, ни настроения.

   — Нет настроения? Странно. У вас должно быть особенное настроение уж только потому, что вы непростительно молоды и что вас просит женщина. И не какая-нибудь...

Есенин молчал: чем больше говорила и настаивала она, тем круче вскипало в груди его раздражение к ней, почти вражда.

Она вздохнула огорчённо:

   — Ну, Бог с вами... Была бы честь предложена. Больше упрашивать не стану... Одного буду требовать, чтобы вы вставали при моём появлении. Как все. В конце концов, вы не слишком большое исключение. Обыкновенный служащий.

   — Я не подчинюсь вам, Олимпиада Гавриловна, — просто сказал Есенин.

   — Но почему?! — вскричала она нетерпеливо. — Что у вас, ноги отсохнут? — От обиды на её ресницах задрожали слёзы.

   — Нет, ноги не отсохнут. Я не намерен потакать вашим, простите, не совсем разумным прихотям и капризам. Ведь это ни больше ни меньше как тщеславие ваше, гордыня не столько женщины, сколько хозяйки. Я не хочу быть зависимым. Ни от кого.