Изменить стиль страницы

В 1924 году я был в Париже. Как-то целый день пробродил с Кусиковым по Версальскому парку и Трианону. Устали чудесной усталостью.

Ужинали в полумиле от Версаля в маленьком ресторанчике. За разговором я сказал Кусикову:

— Знаешь, Сандро, однажды очень я рассердился, прочитав у какого-то француза в романе, что «два парижских вивёра[62] и две кокотки за одну ночь расходуют больше остроумия и грации, чем англичане, французы, русские, американцы за целый год». А теперь…

И, не договорив, выпил большой стакан холодного белого вина за Версаль, за французов, за романский гений. Кусиков улыбнулся:

— А я тебе, Анатолий, кажется, ещё не рассказывал, как мы сюда в прошлом году с Есениным съездили… неделю я его уламывал… уломал… двинулись… добрались до этого самого ресторанчика… тут Есенин заявил, что проголодался… сели завтракать, Есенин стал пить, злиться, злиться и пить… до ночи… а ночью уехали обратно в Париж, не взглянув на Версаль; наутро, трезвым, он радовался своей хитрости и увёртке… так проехал Сергей по всей Европе и Америке, будто слепой, ничего не желая знать и видеть.

Я припомнил фразу из давнишнего есенинского письма о гибельности для него путешествий. «Я не знаю, — писал он, — что было бы со мной, если б «случайно» мне пришлось объездить весь земной шар. Конечно, если не пистолет юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного диапазона».

В одном из лесковских романов[63] приживалка князей Протозановых, Ольга Федотовна (вскоре после похода Александра на Париж, в котором участвовал и её князь), попадает за границу. Вернувшийся в Россию посольский дьячок про Ольгу Федотовну рассказывал:

— У неё это с Рейна началось… Как увидит развалины, сейчас вся возрадуется и пристаёт ко всем: «Смотрите, батюшка, смотрите. Это всё наш князь развалил», и сама от умиления плачет.

И, продолжая свою теорию разрушения всех европейских зданий, завела в Париже войну с французской прислугой, доказывая всем, что недостроенный в то время Собор Парижской Богоматери отнюдь не недостроен, но что и его князь «развалил».

А когда княгиня приняла сторону обиженных французов, Ольга Федотовна заявила, что та «рода своего не уважает».

Пришло время признаться, что российский патриотизм, которым болели мы в годы военного коммунизма, имел большое сходство с идейным богатством Ольги Федотовны.

Не чуждо нам было и гениальное мракобесие Василия Васильевича Розанова, уверяющего, что счастливую и великую родину любить не великая вещь и что любить мы её должны, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно, когда наша «мать» пьяна, лжёт и вся запуталась в грехе… Но и это ещё не последнее: когда она наконец умрёт и, «обглоданная евреями», будет являть одни кости — тот будет «русский», кто будет плакать около этого остова, никому ненужного и всеми плюнутого…

Есенин был достаточно умён, чтобы, попав в Европу, осознать всю старомодность, ветхую дырявость, проношенность таких убеждений, — и недостаточно твёрд, решителен, чтобы отказаться от них, чтобы найти новый внутренний мир.

57

На лето уехали с Никритиной к Чёрному морю пожариться на солнышке. В августе деньги кончились. А тут ещё как нарочно, как назло востроглазый, коричневый, будто вылепленный из глины, голопятый и голопузый купец кричит раз по пять в день:

У меня у Яшки
У маленькой корзине
Ал ейнц у Берлине,
У магазине.

К счастью: не у каждого купца столько соблазнов.

Две копейки фунт вишня.

И пятикопеечные дыни, о которых чернокосая синьора возвещала следующей серенадой:

Дини! Дики?
Си тицих ейших
Просто дим идёт! —

делали картину нашей жизни не столь мрачной.

Мы пополняли пустоту желудков щедротами юга и писали в Москву друзьям, чтобы те потолкались в какой-нибудь мягкосердечной редакции за авансиком для меня, и родичам — чтобы поскребли у себя в карманах на предмет краткосрочного займа.

Хотя, по совести говоря, плоховато я верил и в редакторское широкодушие, и в родственные карманы.

Впрочем, и родичей-то у меня (кроме сестры) почти что нет на белом свете. Самые кровные узы, если, скажем, бабушки наши на одном солнышке чулочки сушили. Так, кажется, говаривали старые хорошие писатели.

Вдруг: телеграфный перевод на сто рублей. И сразу вся кислятина из души выпарилась. Решили даже ещё недельку поболакаться в море.

За обедом ломали головы: от кого бы такая благодать?

А вечером почтальон догадку вручил нам под расписку.

Телеграмма: «Приехал Приезжай Есенин».

Ошалев, заскакал я и захлопал в ладоши.

Из жёлтого кожаного несессерчика бросил в меня стыдящий взгляд шестинедельный Кирилл: «Такой, мод, дядя здоровый и козлом прыгаешь!»

Усовестясь, я помахал пальцем перед его розовенькой, с двумя дырочками горошинкой:

— Ну, брат-Кирилл, в Москву едем… Из невозможных америк друг мой единственный вернулся… Понимаешь?

Розовенькая горошина сморщилась и чихнула.

— Значит, правда!

Наутро Кирилл сменил квартиру — кожаный несессерчик на деревянное корытце — и в скором поезде поехал в Москву.

58

— Вот и я.

— Вяточка!..

Ах, какой европеец! Какой чудесный, какой замечательный европеец! Смотрите-ка: из кармашка мягкого серого пиджака торчит даже блестящий хвостик вечного пера.

И, кажется, ещё легче стала походка в важных белых туфлях, и ещё золотистей волосы из-под полей такой красивой и добротной (цвета кофе на молоке) шляпы.

Только вот глаза… не пойму… странно — не его.

— Мразь!

— А?

— Европа — мразь.

— Мразь?

— А в Чикаго до надземной дороги встань на цыпочки и пальцем достанешь!.. Ерунда!..

И презрительно приподнялся на белых носках своих важных туфель.

— …в Венеции архитектура ничего себе… только воня-я-ет! — И сморщил нос пресмешным образом. — А в Нью-Йорке мне больше всего понравилась обезьяна у одного банкира… Стерва, в шёлковой пижаме ходит, сигары курит и к горничной пристаёт… а в Париже… сижу это в кабаке… подходит гарсон… говорит: «Вы вот, Есенин, здесь кушать изволите, а мы, гвардейские офицеры, с салфеткой под мышкой…» — «Вы, спрашиваю, лакеями?…» — «Да! лакеями!..» — «Тогда извольте, говорю, подать мне шампань и не разговаривать!..» Вот!.. ну, твои стихи перевёл… свою книгу на французском выпустил… только зря всё это… никому там поэзия не нужна… А с Изадорой — адьо!..

— «Давай мне моё бельё»?

— Нет, адьо безвозвратно… безвозвратно… я русский… а она… но… могу… знаешь, когда границу перс ехал — плакал… землю целовал… как рязанская баба… стихи прочесть?…

Прочёл всю «Москву Кабацкую» и «Чёрного человека».

Я сказал:

— «Москва Кабацкая» — прекрасно. Такой лирической силы и такого трагизма у тебя ещё в стихах не было… умудрился форму цыганского романса возвысить до большого, очень большого искусства. А «Чёрный человек» плохо… совсем плохо… никуда не годится.

— А Горький плакал… я ему «Чёрного человека» читал… слезами плакал…

— Не знаю…

Есенин не вытаскивал для печати и не читал «Чёрного человека» вплоть до последних дней. Насколько мне помнится, поправки внёс не очень значительные. Вечером были в каком-то богемном кабаке на Никитской — не то «Бродячая собака», не то «Странствующий энтузиаст».

вернуться

62

Вивер - человек, ведущий веселую жизнь; весельчак; кутила.

вернуться

63

Роман Н. С. Лескова «Захудалый род».