Изменить стиль страницы

«Почём-Соль» глядел в ничто невидящими глазами.

Есенин сел рядом с ним на диван и, будто деревянный шарик из чашечки бильбоке[57], выронил с плеч голову на руки.

Так просидели они минут десять. Потом поднялись и, волоча ступни по паркету, вышли в прихожую.

Мы с Кусиковым догнали их у выходной двери.

— Куда вы?

— Мы домой… у нас сифилис…

И ушли.

В шесть часов утра Есенин расталкивал «Почём-Соль»:

— Вставай… К врачу едем…

«Почём-Соль» мгновенно проснулся, сел на кровать и стал в одну штанину подштанников всовывать обе ноги.

Я пробовал шутить:

— Мишук, у тебя уже начался паралич мозга!

Но, когда он взъерошил на меня глаза, я горько пожалел о своей шутке.

Зрачки его в ужасе расползались, как чернильные капли, упавшие на промокашку.

Бедняга поверил.

Есенин с деланным спокойствием ледяными пальцами завязывал галстук.

Потом «Почём-Соль», забыв одеть галифе, стал прямо на подштанники натягивать сапоги.

Я положил ему руку на плечо:

— Хотя ты теперь, Миша, и «полный генерал», но всё-таки сенаторской формы тебе ещё не полагается!

Есенин, не повернувшись, сказал, дрогнув плечами:

— А ты всё остришь!.. даже когда пахнет пулей браунинга… — И с сокрушённой горестью: — Это — друг… друг…

Половина седьмого они обрывали звонок у тяжёлой дубовой двери с медной, начищенной кирпичом дощечкой.

От горничной, не успевшей ещё телесную рыхлость, заревые сны и плотоядь упрятать за крахмальный фартучек, шёл тёплый пар, как от утренней болотной речки. В щель через цепочку она буркнула что-то о раннем часе и старых костях профессора, которым нужен покой.

Есенин бил кулаками в дверь до тех пор, пока не услышал в ответ кашель, сипы и охи из дальней комнаты.

Старые кости поднялись с постели, чтобы прописать одному — зубной эликсир и мягкую зубную щётку, а другому:

— Бром, батенька мой, бром…

Прощаясь, профессор кряхтел:

— Сорок пять лет практикую, батенька мой, но такого, чтоб двери ломали… нет, батеньки мои… и добро бы с делом пришли… а то… большевики, что ли?… то-то! то-то!.. Ну, будьте здоровы, батеньки мои…

45

Эрмитаж. На скамьях ситцевая весёлая толпа. На эстраде заграничные эксцентрики — синьор Везувио и дон Мадриде. У синьора нос вологодской репкой, у дона — полтавской дулей.

Дон Мадриде ходит колесом по цветистому русскому ковру. Синьор ловит его за шароварину:

— Фи, куды пошель?

— Ми, синьор, до дому…

А в эрмитажном парке пахнет крепким белым грибом. Как-то около забора Есенин нашёл две землянички.

Я давно не был в Ленинграде. Так же ли, как и в те чудесные годы, меж торцов Невского вихрявится милая нелепая травка.

Синьора Везувио и дона Мадриде сменила знаменитая русская балерина. Мы смотрим на молодые упругие икры. Носок — подобно копью — вонзён в дощатый пьедестал. А щёки мешочками, и под глазами пятидесятилетняя одутловатость. Но об этом знает зеркало в уборной, а не ситцевые взволнованные ряды.

Чудесная штука искусство.

Из гнусавого равнодушного рояля человек с усталыми тёмными веками выколачивает «Лебединое озеро».

К нам подошёл Жорж Якулов. На нём фиолетовый френч из старых драпри[58]. Он бьёт по жёлтым крагам тоненькой тросточкой. Шикарный человек. С этой же тросточкой в белых перчатках водил свою роту в атаку на немцев. А потом на оранжевых ленточках звенел Георгиевскими крестами.

Смотрит Якулов на нас, загадочно прищуря одну маслину. Другая щедро полита провансальским маслом.

— А хотите, с Изадорой Дункан познакомлю?

Есенин даже привскочил со скамьи:

— Где она… где?…

— Здесь… гхе-гхе… замечательная женщина…

Есенин ухватил Якулова за рукав:

— Веди!

И понеслись от Зеркального зала к Зимнему, от Зимнего в Летний, от Летнего к оперетте, от оперетты обратно в парк шаркать глазами по скамьям. Изадоры Дункан не было.

— Чёрт дери… гхе-гхе… нет… ушла… чёрт дери.

— Здесь, Жорж, здесь.

И снова от Зеркального к Зимнему, от Зимнего к оперетте, в Летний, в парк.

— Жорж, милый, здесь, здесь. Я говорю:

— Ты бы, Серёжа, ноздрей след понюхал.

— И понюхаю. А ты пиши в Киев цидульки два раза в день и помалкивай в тряпочку.

Пришлось помалкивать.

Изадоры Дункан не было. Есенин мрачнел и досадовал.

Теперь чудится что-то роковое в той необъяснимой и огромной жажде встречи с женщиной, которую он никогда не видел в лицо и которой суждено было сыграть в его жизни столь крупную, столь печальную и, скажу более, столь губительную роль.

Спешу оговориться: губительность Дункан для Есенина ни в какой степени не умаляет фигуры этой замечательной женщины, большого человека и гениальной актрисы.

46

«Почём-Соль» влюбился. Бреет голову, меняет пёстрые туркестанские тюбетейки, начищает сапоги американским кремом и пудрит нос. Из бухарского белого шёлка сшил полдюжины рубашек.

Собственно, я виновник этого несчастья. Ведь знал, что «Почём-Соль» любит хорошие вещи.

А та, с которой я его познакомил, именно хорошая Вещь. Ею приятно обставить квартиру.

У нашего друга нет квартиры, но зато есть вагон. Из-за вагона он обзавёлся Левой в «инженерской» фуражке.

Очень страшно, если он возьмёт Вещь в жены, чтобы украсить своё купе. Я ему от сердца говорю:

— Уж лучше я тебе подарю ковёр!

А он сердится.

По вечерам мы с Есениным беспокоимся за его судьбу. Есенин, как в прошлые дни, говорит:

— Пропадает парень… пла-а-а-кать хочется!

47

Вернулась Никритина.

Холодные осенние вечера. Луна похожа на желток крутого яйца.

С одиннадцати часов вечера я сижу на скамеечке Тверского бульвара, против Камерного, и жду. В театр мне войти нельзя. Я — друг Мейерхольда и враг Таирова. Как это давно было. Теперь, при встрече с Мейерхольдом, еле касаюсь шляпы, а с Таировым даже немного больше, чем добрые знакомые.

Иногда репетиции затягивались до часу, до двух, до трёх ночи.

Когда возвращаюсь домой, Есенин и «Почём-Соль» надо мной издеваются. Обещают подарить тёплый цилиндр с наушниками. Меня прозвали Брамбиллом (в Камерном был спектакль «Принцесса Брамбилла»). А Никритину — обезьянкой, мартышкой, мартыном, мартышоном.

Есенин придумывает частушки.

Я считаю Никритину замечательной, а он поёт:

Ах, мартышечка-душа
Собой не больно хороша.

А когда она бывает у нас, ту же частушку Есенин поёт на другой манер:

Ах, мартышечка-душа
Собою очень хороша.

По ночам через стену слышу беспокойный шёпот. Это «Почём-Соль» с Есениным тревожатся о моей судьбе.

48

Якулов устроил пирушку у себя в студии.

В первом часу ночи приехала Дункан.

Красный, мягкими складками льющийся хитон; красные, с отблеском меди, волосы; большое тело, ступающее легко и мягко.

Она обвела комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине.

Маленький, нежный рот ему улыбнулся.

Изадора легла на диван, а Есенин у её ног.

Она окунула руку в его кудри и сказала:

— Solotaya gоlоvа!

вернуться

57

Бильбоке - игрушка в виде шарика и деревянной чашечки на стержне, в которую ловят шарик.

вернуться

58

Драпри - портьера, драпировка, занавесь.