Изменить стиль страницы

Годфри, как и Нэнси, принимает ее возражения спокойно и вежливо и о приглашении Нэнси в «Масоны» больше не заговаривает.

114

Слово «дикари» Табита употребила не случайно. Немцы начали бомбить Лондон, и поезда забиты беженцами. Две семьи беженцев было предложено поселить в Амбарном доме. Табита выделила им пять комнат - на четырех женщин, двух стариков и семерых детей. Но они притащили с собой еще две семьи, девять душ разного возраста, и все вместе, в количестве двадцати двух человек, создали какую-то непрерывную сумятицу. Родители грызутся с утра до ночи; детишки, вертлявые и неуловимые, как лисята или обезьяны, дерутся и все крушат на своем пути, однако при малейшем окрике или хотя бы замечании со стороны сбиваются в кучу и с визгом бросаются в атаку на общего врага.

Все, что Табита устраивает для их же удобства, они отвергают. Для детей у нее были заготовлены постели в двух небольших комнатах и двух мансардах, но они сволокли тюфяки и одеяла в две самые большие комнаты и спят вповалку, как кочевники на привале, не гася лампу, как будто ночь населена злыми духами. Они говорят: «Мы хотим вместе, а то вдруг будут бомбить»; и таскать постели по полу, ходить по ним в грязной обуви для них так же естественно, как для первобытных племен - загадить кучи травы или листьев, служившие им ночлегом.

И опять-таки подобно дикарям, они до странности привередливы к еде. Их бесконечные табу порождены непонятными страхами. Женщины слыхом не слыхали об овсяной каше, не умеют приготовить пудинг. Питаются они, и старые и малые, главным образом хлебом, крепким чаем и рыбными консервами. Не умеют ни вязать, ни шить. Разорванное платье зачинивают с помощью английской булавки, дырке на детском чулке дают разрастись на всю пятку. Однако если Табита предлагает им помочь, они гневно отметают ее услуги как вмешательство в их личную жизнь и вообще относятся к ней сугубо враждебно и подозрительно - может быть, потому, что всем ей обязаны, а скорее, потому, что она чувствует себя ответственной за них, а их один ее вид уже раздражает. Они кричат друг другу в расчете, что их услышат: «Ходит тут, вынюхивает. И чего ей надо?»

Но Табита не может спокойно видеть этих сопливых, рахитичных детей. И когда страх удерживает ее от ежедневных схваток с матерями, стыд не дает ей уснуть. Ей кажется, что надвигается вселенское варварство и что она в этом повинна.

Уполномоченный по размещению эвакуированных майор Уэклин, старый сапер уже давно в отставке, три раза в неделю приезжает по вызову то одной, то другой стороны мирить враждующих. Это крохотный человечек, чьи огромные белые усы словно поглотили все соки, коим надлежало бы питать его щуплое тело и сухонькое, нервно подрагивающее лицо. Он так привык торопиться, что единственный его аллюр - легкая трусца. И он трусит в этом бедламе, чирикая: «Да, да, все в порядке, маленькое недоразумение. Да, вот видите, как все ладно утрясается. Молодцы, хвалю».

А Табите он поет на прощание: «Хорошо работаете, миссис Бонсер, просто на удивление. Народец вам достался трудный, из трущобного района. Но они утрясутся, утрясутся. Вы их не трогайте, пусть сами утрясаются».

Он хвалит Табиту, называет ее своей лучшей помощницей, а за глаза сетует, что вот эти-то старые дамы, мнящие себя патриотками, самые трудные. Чем строже их понятия о долге, тем больше с ними хлопот.

На станционных платформах с утра до ночи цыганский табор - все те же беженцы, обычно самые беспомощные, отставшие от своих партий, потому что противились всем попыткам разместить их по квартирам. Одни не желают жить в деревне, потому что там нет магазинов. Другие согласны ехать только все вместе, а это значит группой в двадцать человек. Одна женщина не хочет садиться в машину, другая не хочет пройти пешком двести ярдов, она, видите ли, привыкла, чтобы рядом был трамвай.

Табита объясняет, что время военное и всем надо как-то приспосабливаться, а они смотрят на нее злющими глазами или грубят: «А ты кто такая, чтобы нами командовать?»

Крошечный Уэклин бегает по платформе, потирая костлявые ручки. - Ну вот и хорошо, вот и порядок, сейчас все уладим. Давайте-ка мы, миссис Бонсер, отправим еще одну группу на хлебный склад.

- На хлебный склад? - возмущается Табита. - Там же невозможные условия.

Уэклин будто и не слышал. - Да, да, на хлебный склад, там места еще много... Вот и хорошо, - обращается он к разъяренной старухе, устоявшей против всех усилий сдвинуть с места ее и ее присных. - Вполне с вами согласен, понимаю вас, вам не хочется разлучаться с друзьями. Да, всего тридцать семь человек. У меня как раз есть для вас подходящее помещение.

И через полчаса эти тридцать семь человек уже выгружены из автобуса в хлебный склад, где, по мнению Табиты, еще хуже, чем на платформе. Здесь, правда, есть крыша и стены, но они же и задерживают внутри все запахи; а люди так же ютятся здесь на полу, и такая же здесь грязь и скученность.

- Пусть утрясутся, - говорит Уэклин Табите. - Их только довезти до места, а они уж утрясутся. - И радостно показывает ей, как старые (то есть прибывшие на сутки раньше) обитатели склада уже создали себе систему существования, примитивную, но практичную. Коврик обеспечивает уединение молодоженам; ведро, загороженное стулом, - общая уборная; черта, проведенная мелом по доскам пола, - граница между двумя частными владениями; мальчики по очереди сторожат кучки семейных припасов, и есть даже мировой судья, сам себя назначивший и умудряющийся под яростные выкрики снимать показания и выносить приговоры. Имеются даже нормы приличий и обнаженности. Детям разрешается сидеть голышом, пока их одежда сушится или чистится, взрослые же, раздеваясь, прикрываются хотя бы рукой или отворачиваются лицом к стене. Скромность существует - как у африканских племен, и опять начинается с первого инстинкта.

- Удивительно, удивительно, как они умеют устроиться. Дай им только утрястись. Молодцы они, миссис Бонсер, просто молодцы. - И убегает.

Но Табите кажется, что Уэклин отступник, что он увиливает от исполнения долга. «Знает ведь, что этот склад - стыд и позор, но вообразил, что болтовней из чего угодно выкрутится. Все они такие». «Они» - это не только любой политический деятель, но и весь современный мир, и она, еще больше распаляясь гневом, едет домой воевать со своими собственными варварами.

Она занята целый день - когда не гоняется за малолетними дикарями и не дезинфицирует коридоры, то трудится в тех четырех комнатах, которые у нее еще остались. Единственная ее помощница теперь - старая Дороти, и они пользуются каждой свободной минутой, чтобы что-нибудь протирать и чистить. Они, пожалуй, стараются еще больше, чем прежде: белье крепче заглажено в острые складки; занавески стираются чаще; мебель и серебро сверкают ярче; даже рамы на стенах - оправа светлого золота для пейзажей импрессионистов - словно стали массивнее и больше блестят, а ковры в гостиной и столовой приобрели особенную мягкость и богатство красок, словно говорят: «Мы добротные, честные, мы из того честного времени, когда люди ходили в церковь и даже правители уважали правду».

Для Табиты Амбарный дом теперь оплот цивилизации, правды, чистоты, человеческого достоинства и веры среди вздымающихся волн греховности. Она - командир последнего форта, который сражается до конца, и каждый ее взгляд - взгляд воина. В шестьдесят восемь лет она съежилась в очень маленькую старушку, тонкую и легкую, как истощенный ребенок. Ее белые волосы, все еще густые и уложенные на макушке по моде начала века, слишком тяжелы для личика, которое они осеняют, сплошь исчерченного морщинками, словно ее тонкая белая кожа - скомканный кусок папиросной бумаги. На фоне этой белизны черные глаза кажутся неестественно большими и блестящими, как у беспокойного лемура, которого только что поймали и посадили в клетку; темные синеватые губы четко очерчены, в их быстрых, едва уловимых движениях отражается весь ход ее мыслей. То они злобно стиснуты, то вздрагивают от нервной решимости, то презрительно поджаты, то растягиваются и мягчеют от воспоминаний. И за каждым из этих чувств, за всеми ее поступками, ее отчаянным упорством, ее дерзостью - гнев на внучку. Нэнси присутствует в ее чувствах даже тогда, когда отсутствует в мыслях, - так боль неизлечимого недуга забывается в работе, но она же и подстегивает эту неутомимую деятельность.