Изменить стиль страницы

На лицо Пина возвращается ухмылка. Он — друг взрослых; в таких вещах он, конечно, разбирается и гордится тем, что, когда требуется, он способен оказывать взрослым такого сорта услуги.

— Разрази меня гром, Кузен. Ты недурно переспишь с моей сестрой. Я покажу тебе дорогу. Знаешь, где Длинный переулок? Чудесно. Дверь над истопником, на втором этаже. Иди спокойно: на улице ты никого не встретишь. Но с нею будь осторожен. Не говори ей, кто ты такой и что это я тебя послал. Скажи ей, что ты работаешь в «Тодте» и что ты тут проездом. Эх, Кузен, а ты еще так ругал женщин! Ступай, ступай, сестра моя брюнетка, и она многим приходилась по вкусу.

На большом печальном лице Кузена появляется жалкая улыбка.

— Спасибо, Пин. Ты верный друг. Я схожу и тут же вернусь.

— Разрази меня гром, Кузен! Ты отправляешься к ней с автоматом?

Кузен проводит пальцем по усам.

— Понимаешь, я не люблю ходить без оружия.

Пину смешно смотреть, как Кузен смущается. Главное, было бы из-за чего!

— Возьми мой пистолет. Держи! А автомат оставь мне. Я его покараулю.

Кузен скидывает автомат и сует в карман пистолет. Потом он снимает вязаную шапочку и тоже кладет ее в карман. Он слюнявит пальцы и пытается причесать себе волосы.

— Наводишь красоту, Кузен. Хочешь сразить ее. Поторапливайся, а то не застанешь ее дома.

— До свиданья, Пин, — говорит Кузен и уходит.

Пин остается один во мраке, подле паучьих нор, с автоматом, на который он опирается. Но Пин больше не отчаивается. Он нашел Кузена, а Кузен — это тот Настоящий Друг, которого он так долго искал, друг, интересующийся паучьими гнездами. Только Кузен такой же, как и другие взрослые. Его тоже почему-то неизъяснимо тянет к женщинам, и сейчас он направляется к его сестре Негре и будет обниматься с ней на смятой постели. А подумать — как было бы замечательно, если бы Кузену не пришла в голову такая идея, если бы они вместе посмотрели еще немного на паучьи гнезда, а потом Кузен опять бы завел свои обычные речи против женщин, которые Пин великолепно понимает и полностью одобряет. Но нет, Кузен такой же, как все взрослые, и с этим теперь ничего не поделаешь. Что-что, а это-то Пину известно.

В старом городе раздаются выстрелы. Что там стряслось? Может, патрули? Когда ночью слышишь выстрелы, всегда бывает страшно. Конечно, глупо было ради женщины соваться в фашистское логово. Пин боится, что Кузен напоролся на патруль или встретил у его сестры множество немцев и те его сцапали. А может, в сущности, так ему и надо. Что за радость вожжаться с этой волосатой лягушкой, его сестрой?

Но если Кузена схватят, Пин останется один с автоматом, который его пугает и обращаться с которым он не умеет. Пин надеется, что Кузена не схватили, надеется на это изо всех сил, не потому что Кузен — Настоящий Друг — он больше не Настоящий Друг, он такой же, как все, — а потому, что Кузен последний человек, который остался у него во всем мире.

Однако предстоит еще долго ждать, прежде чем выяснится, есть ли причина для беспокойства. Но нет, вот уже к Пину приближается тень, это он.

— Как ты быстро, Кузен, неужто управился?

Кузен качает головой, и выражение лица у него, как всегда, печальное.

— Знаешь, мне стало противно, и я повернул назад.

— Разрази меня гром! Кузен! Тебе стало противно!

Пин в восторге. Кузен действительно Настоящий Друг. Он все понимает, даже то, что женщины — противные твари.

Кузен снова перебрасывает через плечо автомат, а пистолет возвращает Пину. Теперь они идут по полям, и рука Пина лежит в рыхлой и теплой ладони Кузена, похожей на ситный хлеб.

В темноте то тут, то там вспыхивают маленькие огоньки — это над изгородями пролетают светлячки.

— Все женщины таковы, Кузен, — говорит Пин.

— Да, — соглашается Кузен, — но не всегда так было: моя мать…

— Ты помнишь свою маму? — спрашивает Пин.

— Конечно, — говорит Кузен. — Она умерла, когда мне было пятнадцать лет.

— Она была хорошая?

— Да, — произносит Кузен, — она была хорошая.

— Моя мама тоже была хорошая, — говорит Пин.

— Полным-полно светлячков, — говорит Кузен.

— А когда на них посмотришь вблизи, — говорит Пин, — они тоже противные. Такие рыжеватые.

— Правильно, — говорит Кузен. — Но когда на них глядишь вот так, они красивые.

И они продолжают свой путь ночью, среди летающих светляков — громадный мужчина и мальчик. Они идут и держат друг друга за руки.

 ―

НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ

 ―

(роман, перевод С. Ошерова)

I

Под красными стенами Парижа выстроилось воинство Франции. Карл Великий должен был произвести смотр своим паладинам. Они дожидались уже больше трех часов. Стоял один из первых летних дней; небо было затянуто облаками, но это нисколько не умеряло послеполуденного зноя. Паладины варились в своих доспехах, как в кастрюлях, подогреваемых на медленном огне. Нельзя поручиться, что кто-нибудь из неподвижно стоявших рыцарей не потерял сознания либо не заснул, но, скованные латами, они держались в седлах все, как один, грудью вперед. Вдруг трижды взревела труба; перья на шлемах дрогнули, словно в застывшем воздухе дохнул ветерок, и тотчас же смолкло подобье морского рокота, что слышался до сих пор, — то явно был храп, приглушенный железом горлового прикрытия и шлема. Вот, наконец, и он, Карл Великий, на коне, который кажется неестественно огромным; борода на груди, ладони — на луке седла, он подъезжал, приметный издали. Царствует и воюет, воюет и царствует — и так год за годом, вот только постарел немного с той поры, как собравшиеся воины видели его в последний раз.

Он останавливал коня перед каждым офицером и, наклонившись, осматривал его с головы до ног.

— А вы кто, паладин Франции?

— Саломон из Бретани, ваше величество! — рапортовал тот во весь голос, подняв забрало и открыв пышущее жаром лицо. И добавлял какие-нибудь практические сведения вроде: — Пять тысяч конных, три тысячи пятьсот пеших, тысяча восемьсот обозных, пять лет походов.

— Вперед, бретонцы! — говорил Карл и — цок-цок! — подъезжал к другому командиру эскадрона.

— А вы кто, паладин Франции? — снова начинал он.

— Оливье из Вены, ваше величество! — отчеканивал тот, едва только поднималась решетка шлема. И тут же: — Три тысячи отборной конницы, семь тысяч пехоты, двадцать осадных орудий. Победитель язычника Фьерабраса, по милости Божией и во славу Карла, короля франков!

— Отлично, венец, — говорил Карл ему, а потом — офицерам свиты: — Кони немного отощали, добавьте им овса! — И отправлялся дальше. — А вы кто, паладин Франции? — повторял он все в том же ритме: «татата — татата — татата…»

— Бернард из Монпелье, ваше величество! Победитель Брунамонта и Галиферна.

— Прекрасный город Монпелье! Город прекрасных дам! — И повернувшись к сопровождающему: — Проверь, не обошли ли мы его чином. — И тому подобное, весьма приятное в устах короля, но неизменно повторяемое вот уже много-много лет.

— А вы кто? Ваш герб мне знаком!

Он знал всех по гербам на щитах и не нуждался в рапортах, но так уж было заведено, чтобы они сами называли имя и открывали лицо. Потому что иначе нашлись бы такие, которые предпочли бы заняться чем-нибудь поинтереснее, а на смотр послали бы свои доспехи, засунув в них кого-нибудь другого.

— Галард из Дордони, сын герцога Амонского…

— Молодец, Галард, а что папаша?.. — И снова: «татата — татата — татата…»

— Гвальфрид из Монжуа! Восемь тысяч конницы, не считая убитых…

Раскачивались султаны на шлемах.

— Уггер Датчанин! Нам Баварский! Пальмерин Английский!

Наступал вечер. Уже нелегко было разглядеть лица между пластинами забрала. Каждое слово, каждое движенье можно было предугадать, как и все прочее в той длившейся столько лет войне: каждую стычку, каждый поединок, который проходил по одним и тем же правилам, так что можно было заранее предсказать, кто победит завтра, кто будет повержен, кто явит себя героем, кто трусом, кому выпустят потроха, а кто легко отделается, лишь вылетев из седла и стукнувшись задом оземь. Вечером, при свете факелов, кузнецы молотом правили всегда одни и те же вмятины на латах.