Нередко звериные вопли, вырывавшиеся у него из груди, залетали в окна, где его слушали более благосклонно. Достаточно было, чтобы зажженная свеча вырвала из мрака чью-то тень или раздался приглушенный смех и женский голос, то ли зазывавший и дразнивший его, то ли насмехавшийся над ним, — и моему брату, который метался по ветвям, словно одинокий чиж, уже грезилась пылкая любовь.
И вот уже какая-нибудь девица побойчее подходит к окну, будто бы желая посмотреть, кто это кричит, — еще теплая со сна, с призывной улыбкой на пухлых полураскрытых губах, с обнаженной грудью и распущенными волосами, — и начинается тихая беседа.
— Кто это? Кот?
А он:
— Человек, человек!
— Человек, который мяукает?
— Это я вздыхаю.
— О чем? Чего тебе не хватает?
— Того, что есть у тебя.
— Что же это?
— Иди ко мне, я тебе объясню…
Брату никогда не доставалось от ревнивых мужчин, и никто ему не мстил, и это, по-моему, верный признак того, что он никому не казался особенно опасным. Лишь однажды он был ранен при таинственных обстоятельствах. Весть об этом распространилась утром. Хирургу городка пришлось взобраться на ореховое дерево, откуда доносились стоны Козимо. В ногу брата впилось множество мелких дробинок, которыми обычно стреляют по воробьям, и хирург немало потрудился, извлекая их одну за другой острым пинцетом. Никто так и не узнал толком, как все случилось. Брат утверждал, что он сам нечаянно нажал курок, взбираясь с ружьем на сук.
Пока брат выздоравливал, он был вынужден неподвижно сидеть на дереве, а потому снова со всем рвением погрузился в занятия. Именно в тот год он начал сочинять «Проект Конституции идеального государства, расположенного на деревьях», в котором описывал воображаемую надземную республику, населенную справедливыми людьми.
Начал он свое сочинение как трактат о законах и форме правления, но страсть к придумыванию запутанных историй взяла верх, и в итоге получился своеобразный альманах приключений, полный дуэлей и любовных похождений, причем последние вплетены были в главу о браке и семейном праве. Закончиться его книга должна была следующим образом: автор, основав совершенное государство и убедив людей поселиться на деревьях, где они могли бы зажить мирно и счастливо, спускается на обезлюдевшую землю. Таким должен был стать эпилог; но Козимо так и не довел свое сочинение до конца. Краткое изложение своих трудов он послал Дидро, скромно подписавшись «Козимо Рондо, читатель энциклопедии». Дидро ответил коротким благодарственным письмом.
XX
Вообще об этом периоде жизни брата я не могу рассказать подробно, так как на то время приходится мое первое путешествие по Европе. Мне исполнился двадцать один год, и я мог как угодно распоряжаться отцовским наследством, ибо брат удовлетворялся малым, а матери, которая в последние годы сильно сдала, тоже немного было нужно. Брат хотел даже подписать документ о передаче мне пожизненных прав на все наши владения при условии, что я буду выплачивать ему ежемесячно небольшую сумму, вносить за него налоги и вести дела. А потому мне ничего не оставалось, как взять на себя управление всеми поместьями, найти жену и зажить мирной, размеренной жизнью, что мне и удалось, несмотря на великие потрясения нашего неспокойного века.
Но прежде, чем взяться за хозяйство, я решил немного попутешествовать. И попал в Париж как раз вовремя, чтобы увидеть, с каким триумфом встречают там Вольтера, после многих лет изгнания приехавшего в столицу на первое представление своей трагедии.
Но это уже воспоминания о моей жизни, не представляющей никакого интереса для читателя; я хотел лишь сказать, что во время путешествия меня поразило, сколь широко распространилась по Европе слава о живущем на деревьях человеке из Омброзы. В одном альманахе я даже увидел рисунок с надписью внизу: «L’homme sauvage l’Ombreuse (Rep. Gйnoise). Vit seulement sur les arbres»[72].
Художник изобразил его волосатым, звероподобным существом с длинной бородой и хвостом, жадно поедающим саранчу. Рисунок был помещен в главе о чудищах, между гермафродитом и сиреной.
Перед лицом столь нелепых выдумок я обычно остерегался говорить, что дикий человек — мой брат. Но я открыто и смело объявил всем об этом, когда меня пригласили в Париже на прием в честь Вольтера.
Старый философ восседал в кресле, окруженный стайкой поклонниц, беззаботный, как младенец, и колючий в ответах, как дикобраз.
Узнав, что я приехал из Омброзы, он обратился ко мне:
— C’est chez vous, mon cher Chevalier, qu’il y a ce fameux philosophe qui vit sur les arbres comme un singe?[73]
Весьма польщенный, я не удержался и ответил:
— C’est mon frйre, Monsieur, le Baron de Rondeau[74].
Вольтер был весьма удивлен — возможно, потому, что брат такой достопримечательности оказался совершенно нормальным человеком, — и задал мне вопрос:
— Mais c’est pour approcher du ciel, que votre frйre reste lб-haut[75]?
— Брат утверждает, — ответил я, — что тому, кто хочет получше рассмотреть землю, надо держаться от нее на известном расстоянии.
Вольтер весьма оценил мой ответ.
— Jadis, c’etait seulement la Nature que crйait des phйnomиnes vivants, — заключил он, — maintenant c’est la Raison[76]. — И, произнеся эти слова, мудрый старец снова вернулся к оживленной болтовне с очаровательными ревностными теистами в юбках.
Вскоре срочная депеша заставила меня прервать путешествие и вернуться в Омброзу. У матери внезапно обострилась астма, бедняжка совсем не вставала с постели.
Входя в калитку и бросив первый взгляд на отцовскую виллу, я не сомневался, что увижу его. И верно, Козимо сидел на ветке тутового дерева, спускавшейся прямо к подоконнику матушкиной комнаты.
— Козимо, — негромко окликнул я брата.
Он кивнул мне, как бы давая понять, что матушке немного легче, хотя состояние все еще тяжелое, и что я могу подняться к ней, но как можно тише.
Комната утопала в полутьме. Матушка, полулежавшая на подушках, казалась выше и грузнее, чем обычно. У постели суетились служанки. Баттиста еще не приехала, так как граф, ее муж, который должен был ее сопровождать, задержался из-за сбора винограда. В полутьме белело открытое окно, за ним виден был сидевший на ветке брат.
Я наклонился и поцеловал матери руку. Она сразу меня узнала и положила ладонь мне на голову.
— А, ты приехал, Бьяджо…
Когда приступ удушья немного ее отпускал, она говорила еле слышно, но отчетливо и весьма разумно. Меня поразило, что она обращалась и ко мне и к брату так, словно оба мы сидели у изголовья постели. Козимо с дерева тут же ей отвечал.
— Я давно принимала лекарство, Козимо?
— Нет, матушка, всего несколько минут назад, сейчас еще рано снова пить его, все равно пользы не будет. Внезапно она сказала:
— Козимо, дай мне дольку апельсина.
Это несказанно изумило меня. Но еще сильнее я поразился, когда увидел, что Козимо через окно просунул в комнату нечто похожее на гарпун, поддел им дольку апельсина, лежащую на столике, и подал матери прямо в руку.
Я заметил, что за мелкими услугами она предпочитала обращаться к Козимо, а не ко мне.
— Козимо, дай мне шаль.
И брат самодельным гарпуном отыскивал среди валявшихся в кресле вещей шаль и протягивал ее матери.
— Вот, матушка.
— Спасибо, сынок.
Она говорила так, словно он был рядом, но избегала просить то, чего он не мог сделать, не слезая с дерева. В этих случаях она обращалась только ко мне или к служанкам.
Ночью матушка никак не могла уснуть. Козимо остался на всю ночь присматривать за ней, повесив на ветку светильник, чтобы больной было видно его даже в темноте.
72
«Дикарь из Омброзы (Генуэзская респ.). Постоянно живет на деревьях» (франц.)
73
Это у вас, мой дорогой кавалер, завелся знаменитый философ, который, словно обезьяна, живет на деревьях? (Франц.)
74
Это мой брат, сударь, барон ди Рондо (франц.)
75
Ваш брат живет наверху, чтобы быть ближе к небу? (Франц.)
76
Раньше лишь Природа создавала подобные живые уникумы, теперь же их создает Разум (франц.)