Изменить стиль страницы

«Сапожники, ах, проказники…»

Сапожники, ах, проказники,
они на закон плюют:
сначала гуляют в праздники,
потом после праздников пьют.
Сапожники, ах, бездельники,
опять они пьяные в дым:
субботы и понедельники
пришпиливают к выходным.
Они сапоги тачают,
они молотком стучат
и многое замечают,
не уставая тачать.
В их спорах нет суесловия
и повторения книг.
Новейшая философия
начнется, быть может, с них.

Смерть велосипедиста

Нарушители тишины
жить должны или не должны?
Ну, конечно, не очень роскошно.
Жить хоть как-нибудь все-таки можно?
Где-нибудь работать, служить.
Жить!
Был однажды уже поставлен
этот самый вопрос и решен
работягой, от шума усталым,
и его же финским ножом.
Белой ночью в Североуральске
тишина. Ни лязга, ни хряска,
и ни стуку, ни грюку. Тишь.
Что ты видишь во сне, когда спишь,
новый город на алюминии,
на бокситах,
из тех городов,
что смежают глаза свои синие
после многих тяжелых трудов?
Видишь ты, как по главной улице
над велосипедным рулем
негодяй какой-то сутулится
через всю тишину — напролом.
Он поет. Он весь город будит.
Не желает он знать ничего.
Петь еще пять минут он будет.
Жить он будет не больше того.
Улицу разбудил, переулок.
Целой площади стало невмочь.
Голос пьяных особенно гулок
ночью. Если белая — ночь.
Жить должны или не должны
нарушители тишины?
— Не должны! — решает не спавший
после смены и час, завязавший
воровство свое с давних пор
честный труженик, бывший вор.
С финкою в руках и в кальсонах
на ногах железных, худых,
защищать усталых и сонных,
наработавшихся, немолодых
он выскакивает
и пьяному всаживает
в спину
финку
по рукоять,
и его леденит, замораживает:
— Что я сделал? Убил! Опять!
Отвратительна и тупа еще
и убийством полным-полна
та, внезапно наступающая
оглушительная тишина.
И певец несчастный склоняет
голову
   на свое же седло:
тишина его наполняет
окончательно и тяжело.
В ней смешались совесть и жалость
вместе с тем, что тогда решалось:
жить должны или не должны
нарушители тишины.

Мошкá

Из метро, как из мешка,
Словно вулканическая масса,
Сыплются четыре первых класса.
Им кричат: «Мошкá!»
Взрослым кажется совсем не стыдно
Ухмыляться гордо и обидно,
И не обходиться без смешка,
И кричать: «Мошкá!»
Но сто двадцать мальчиков, рожденных
В славном пятьдесят четвертом,
Правдолюбцев убежденных,
С колыбели увлеченных спортом,
Улицу заполонили
Тем не менее.
Вас, наверно, мамы уронили
При рождении,
Плохо вас, наверно, пеленали.
Нас вообще не пеленали,
Мы росли просторно и легко.
Лужники, луна ли —
Все равно для нас недалеко.
Вот она, моя надежда.
Вот ее слова. Ее дела.
Форменная глупая одежда
Ей давным-давно мала.
Руки красные из рукавов торчат,
Ноги — в заменители обуты.
Но глаза, прожекторы как будто,
У ребят сияют и девчат.
Вы пока шумите и пищите
В радостном предчувствии судьбы,
Но тираны мира,
           трепещите,
Поднимайтесь,
          падшие рабы.

На «диком» пляже

Безногий мальчишка, калечка,
неполные полчеловечка,
остаток давнишнего взрыва
необезвреженной мины,
величественно, игриво,
торжественно прыгает мимо
с лукавою грацией мима.
И — в море! Бултых с размаху!
И тельце блистает нагое,
прекрасно, как «Голая Маха»
у несравненного Гойи.
Он вырос на краешке пляжа
и здесь подорвался — на гальке,
и вот он ныряет и пляшет,
упругий, как хлыст, как нагайка.
Как солнечный зайчик, как пенный,
как белый барашек играет,
и море его омывает,
и солнце его обагряет.
Здесь, в море, любому он равен.
— Плывите, посмотрим, кто дальше! —
Не помнит, что взорван и ранен,
доволен и счастлив без фальши.
О море! Без всякой натуги
ты лечишь все наши недуги.
О море! Без всякой причины
смываешь все наши кручины.