Изменить стиль страницы

На жатве ее и ужалила гадюка. Было это уже при Вержбаловиче, когда они перебрались в поселок. А жали на бывшем дворище Яворских. Земля там была хорошая, жирная, и жито выгнало в рост человека.

Марина и тот раз гнала свой загон первой. Распрямилась посмотреть, как другие бабы жнут, обвела взглядом поле — широко и ровно раскинулось оно вплоть до самого леса, и разноцветные платки жней мелькали на нем, точно камешки сквозь веселую речную воду: то покажутся, то пропадут. Смахнула пот со лба и направилась к вишеннику, который одичалым кустом рос возле дороги. Там в тени стояла кринка с хлебным квасом. Нагнулась, протянула руку к кринке и почувствовала, как что-то кольнуло в икру. Обернулась, и сердце екнуло: в крапиву рябой бечевкой вильнул острый гадючий хвост. Она схватила какую-то рогатину, хотела настичь этот хвост, но гадюки и след простыл. Тогда крикнула женщинам:

— Бабоньки, гадюка!

Сбежались бабы, усадили ее на сноп, перетянули фартуком ногу повыше раны, под коленом, побежали за лошадью.

Игнат как раз был дома, заканчивал рамы на веранду в колхозные ясли, когда во двор вскочила перепуганная Вержбаловичева Люба:

— Хватай, Игнат, коня да скорей на поле. Марину гадюка укусила, в больницу надо.

К счастью, и телега свободная была во дворе, и конь — на выгоне, и сбруя — в телеге. В момент Игнат запряг коня, и телега затарахтела по дороге. Бабы уже вели побледневшую Марину в село. Уложили ее на клевер в грядки, и Игнат, встав во весь рост в передке, погнал подводу в Клубчу. Гнал, а сам то и дело бросал тревожные взгляды на лицо Марины, на ноги. Толстела, наливаясь синевой, ужаленная нога, и серым, бескровным делалось лицо.

— Подожди, немножко потерпи, Мариночка. Уже скоро, сейчас будем у доктора, — приговаривал он, успокаивая и ее и себя, а сам непрестанно нахлестывал вожжами коня, хотя тот и так летел что было силы. — Но! Но! Но!

Капский оказался дома, и это спасло Марину.

— Ты кого мне привез? Я спрашиваю, кого ты мне привез?! — увидев помертвелое лицо Марины, закричал доктор, надвигаясь на Игната своей десятипудовой тушей.

— Женку, батька… Гадюка укусила…

— «Женку», раззява! «Женку»… Покойницу — вот кого ты мне привез. Пухлая рука доктора держала маленькую Маринину руку, нащупывала пульс — Еще несколько минут и… — Капский не договорил, приказал: — Неси в хату!

Игнат легко подхватил на руки обвялую жену, отнес в приемный покой, опустил на небольшой диванчик. Капский уже шел к ним со шприцем.

— Да я же, батька… — пытался что-то сказать Игнат, когда уже обессилевшая Марина забылась спасительным сном.

— «Батька»… Скажи своему батьке, Степану скажи, пускай сдерет с тебя вот эти магазинные штаны и дубовым кнутовищем… Чтоб брызги полетели… Ногу по-людски перевязать не умеете. Сердце, сердце могло не выдержать… А баба хорошая… А, хорошая? — переспросил, строго глядя на Игната, и стал прикуривать папиросу. Игнат увидел: толстые пальцы его дрожали. Это у невозмутимого обычно Капского! Мужчине за шестой десяток, широченный, как стол, столько всякого повидал на своем веку — казалось, ничто уже не может вывести его из равновесия…

Доктор тем временем подошел к шкафчику с лекарствами, открыл дверцы. Достал широкую низкую бутыль с каким-то прозрачным лекарством, налил в чарочку, стоявшую тут же на блюдце, выпил. «Вопщетки, и доктору нужно лекарство», — подумал Игнат.

Капский взглянул на него через плечо и снова налил.

— Оно, наверно, и тебе полшприца не помешает, — подал чарочку Игнату.

Игнат взял лекарство, поинтересовался:

— А оно не горькое?

— Пей! — сказал Капский.

Игнат проглотил лекарство и застыл с разинутым ртом, уставившись на доктора: это был чистый спирт. Капский посмотрел в окно на взмокшего, как вытянутая из воды крыса, коня и сказал:

— Ты хоть назад не гони его…

— Да уже… как же, — продохнул наконец Игнат. — Большое вам спасибо, батька.

— Ему скажи спасибо, — грубым голосом ответил Капский, кивнув на коня. — А жену через три дня приедешь заберешь. Только смотри мне, береги… Ты ведь, наверно, хочешь, чтоб она тебе еще детей нарожала?

— А как же без детей?

— То-то. Ну что, примешь еще полшприца? — поглядел Капский на Игната.

Игнат уже осмелел и знал, что этот здоровый, полный человек не даст его в обиду.

— Если на то пошло, батька, то можно и больше.

— Ну, больше я тебе не дам. А это пойдет как лекарство, вижу, перегорел ты порядком, пока довез ее сюда. — Он налил еще чарочку, выпил сам, налил Игнату… — Так через три дня, — напомнил. И его широкая спина скрылась за дверью в соседнюю комнату, но тотчас снова отворилась дверь. — Я слыхал, ты мастеровитый столяр?

— Вопщетки, как глядеть. Вот в Бобруйске, на фабрике, мастера…

— Что мне тот Бобруйск, — скривил лицо Капский.

— А что надо? — Игнат почувствовал неловкость, будто он заранее отказывался что-то сделать.

— А нужен — шкаф. Во всю стену — с дверцами, полочками, ящичками. И все это под стеклом, чтоб сразу видно было.

— Это можно. Только дуб хороший надо.

— Неужто для Капского во всем районе хорошего дуба не найдется?

— Вопщетки, думаю, что найдется.

— Я тоже думаю, найдется, — и Капский затворил дверь.

Игнат отвязал от частокола коня и пустил его по дороге: пускай себе идет как знает. Тот поначалу тащился нога за ногу, потом разошелся и за лесом побежал — сперва с горки, когда передок начал доставать по ногам, а потом и по собственной воле.

«Молодец, ожил, — про себя похвалил коня Игнат, лежа на клевере. — Дорога домой всегда желанна и короче».

Коник бежал легко, взбивая копытами пыль. Она растекалась над землей, и от нее шел запах муки, которой посыпают лопату, перед тем как посадить ковригу в печь. Была усталость во всем теле и пустота в голове. «Человек, который тонул и которого спасли, многое может рассказать», — подумал Игнат.

IV

Еще и теперь, спустя годы, Игнат Степанович в мыслях не однажды возвращался к далеким военным дням. И всякий раз события той поры вставали перед глазами так живо, будто они происходили вчера. Эта отчетливость неизбывной памяти даже причиняла боль. И вместе с тем Игната Степановича не покидало ощущение, что в его воспоминаниях недостает некоего маленького, но весьма важного звена. То ли он что-то запамятовал, то ли его вовсе не было, хотя оно и должно было быть, и если бы было, то все могло сложиться иначе: не так страшно, не так несправедливо.

И еще было чувство, что звено это каким-то образом связано с самим Игнатом Степановичем, что от него зависело правильно распорядиться всем, а он не распорядился. И теперь пытался найти, где позволил себе слабинку, и не находил.

Не сказать, чтоб война свалилась на Липницу нежданно-негаданно, будто о том, что она возможна, никто и не догадывался. Ждать не ждали, а то, что она не за горами, многие предчувствовали, хотя вслух об этом не говорили. Свет неспокоен, однако начать войну — значит и свою голову под дубинку подставить. Кому же при своем уме этого хочется? Хотя и дураков немало, если почитать газеты да послушать радио. Тот же Гитлер и его компания… Словом, коли что большое начнется, мало кому поздоровится.

Но одно — когда все это происходит где-то далеко, а другое — когда снаряды начнут ковырять твой огород. Конечно, жалко людей, конечно, фашисты — они фашисты и есть, и надо спасать от них свет. Вон из Клубчи сын старого Середы был в Испании и недавно вернулся. Приезжал к отцу. Ничего, жив, здоров.

Вержбалович съездил в Минск, пробыл там дней пять. Возвратился — и все как обычно, что слово, что дело, не сидится человеку: «Давай, хлопчики, давай!» А заговорил с ним Игнат: «Вопщетки, как там столица смотрит на жизнь?» — он ответил:

— Строго смотрит. Время такое, сам видишь, кругом неспокойно.

Из села несколько человек пошло в армию. Призвали и Игната. Помаршировали немного под Бобруйском. «Встать! Ложись! С колена!» — и ближе к границе.