Изменить стиль страницы

Это была известная песня. О том, что Рыбаш крикун, говорили все. Степняк и сам слышал, как в то утро, когда «все не заладилось», Рыбаш кричал этой сестре с кудряшками: «Дура! Мозги куриные!» — и еще что-то в таком же роде.

Назавтра сестра явилась к Степняку перед сменой, и он долго втолковывал ей, что доктор Рыбаш был просто невменяем накануне, что надо же понять врача, у которого на операционном столе умер человек. Сестра монотонно повторяла: «А оскорблять все равно не имеет права…» — и прямо из кабинета Степняка пошла жаловаться представителям Госконтроля. Те, объяснив, что занимаются тут только финансовыми и хозяйственными вопросами, посоветовали обратиться в райздрав. Наверное, она бегала и к Таисии Павловне…

В общем, в то утро Степняк решил, что эта кукла с перманентом принадлежит к довольно распространенной категории людей, для которых их мелкое самолюбьице, их личная обида — превыше всего. Но сегодня ему пришло в голову, что обида обидой, но не хочет ли она этой обидой прикрыть свой собственный промах? Почему она отказалась записать фамилии и адреса тех рабочих? И почему у нее в журнале значится, что раненую принесли в ноль сорок пять, когда Рыбаш и Григорьян в один голос утверждают, что начали оперировать в ноль тридцать?

Степняк так задумался, что даже вздрогнул, услышав голос молоденькой санитарки:

— Подписывайте на расчет, товарищ главный врач, все равно не уговорите остаться…

— А я и не собираюсь уговаривать, — вдруг зло и недоброжелательно сказал он. — В больнице могут работать только люди отзывчивые. Вы сами это поймете… когда заболеете.

Он твердо надписал в левом верхнем углу каждого заявления: «Произвести расчет», поставил дату и подпись.

Девушка, уезжавшая на стройку, поджала губы:

— А вот и не заболею!

Другая, которая стала бабушкой, вздохнула:

— Насчет отзывчивости оно, может, и верно. Только работа уж очень невыгодная.

Они хором сказали: «До свидания!», и Степняк снова остался один в своем кабинете. Едва ли не впервые за четыре месяца существования больницы ему не хотелось выходить отсюда. Обычно он носился по этажам, отыскивая себе повсюду десятки дел. Он любил больницу — всю целиком и каждый прибор, каждый аппарат в отдельности: операционные столы; холодильники, в которых хранились ампулы с консервированной кровью; светящуюся надпись на дверях рентгеновского кабинета; сверкающие стерилизационные автоклавы; «титаны» с кипящей водой; кислородную установку; аптеку, в которой хозяйничала строгая старая Софья Семеновна, фармацевт первого класса. Он любил перевязочные, любил молоденьких приветливых сестричек, которые — он уже знал — дали ему за непоседливость кличку «Вездеход». Он любил врачей: Львовского с его надтреснутым, глухим голосом и рыжеволосую Марлену Ступину с ее танцующей, счастливой походкой; невозмутимого, снисходительно-высокомерного Фэфэ и черноглазого, с девичьей талией Григорьяна; розовую лысину Бангеля и скуластую мордочку Нинель Журбалиевой. Он любил стажеров-пятикурсников, которые с многозначительным видом разговаривали между собой, злоупотребляя латынью. И больше всего он любил тех, кого привозили сюда испуганными, измученными болью, поразившей их тело, с желто-серыми лицами и которые уходили отсюда осчастливленные, еще робеющие, еще недоверчивые и все-таки уже возвращенные к жизни.

Сегодня Степняку впервые не хотелось окунаться в напряженную жизнь больницы. Когда-то, такой же ранней весной, он водил Петушка в зоопарк. Многие зимние помещения — клетки, загоны — уже освобождались, животных переводили на летнее положение, в условия, как это называется, приближенные к естественным. Петушок вместе с другими детьми бегал по влажным еще дорожкам, останавливаясь то тут, то там, сам чем-то похожий на развеселившегося жеребенка. У загона с зебрами Петушок замер от восторга: «Папка, папка, смотри, у них будто полосатые пижамы!» Кто-то из стоявших поблизости взрослых рассмеялся, и Петушок, как все дети, почувствовавшие, что старшим нравится их болтовня, запрыгал, повторяя: «Правда, пижамы? Правда?» Соскучившиеся за зиму зебры гонялись друг за другом по выгону, отгороженному от посетителей высокой решеткой. «Папка, — приставал Петушок, — они лошади, да?» Степняк рассеянно кивнул: «Да!» В глубине загона, в конюшне с распахнутыми настежь дверьми, грустно переминалась в стойле одна зебра. У нее был тоскливый, понурый вид, и Степняку показалось, что животное боится солнечного света. К решетке подошел служитель. Степняк, неожиданно для самого себя, спросил: «А вот та, в конюшне, больна, что ли?» — «Да нет, ее вчера одна молодая кобылка покусала. Вот и жмется». Сейчас это, казалось бы навеки позабытое, впечатление вдруг ожило в памяти. И он, Степняк, нынче жмется, как та искусанная зебра.

Ему стало неловко от собственных мыслей. Черт знает, до чего можно распуститься!

Он с притворной молодцеватостью расправил плечи, заставил себя подтянуть узел галстука, провести гребенкой по волосам.

Теперь нужно выйти в коридор и начать обычную «пробежку» по больнице.

2

Ни в следующий день, ни в четверг Степняк в музыкальную школу не попал. Как назло, к двум часам дня начинали скапливаться неотложные дела, и, когда Илья Васильевич освобождался, ехать в школу было уже поздно.

Он чувствовал себя виноватым и перед сыном и перед Надей, тем более что она, словно приняв решение не тревожить его, решительно ничего не говорила по этому поводу. Вообще Надя последние три дня была с ним очень ласкова, душевна и всей своей повадкой напоминала ему те времена, когда во фронтовом госпитале он ежесекундно ощущал ее верную поддержку.

В пятницу без четверти два он все-таки вышел из больницы и сел в троллейбус, который довозил до самой школы.

В школьном вестибюле было пусто. Сверху доносились сдержанный шум детских голосов и неуверенные звуки настраиваемой скрипки. Гардеробщица окликнула его:

— Вам кого надо, гражданин?

Он, с непривычки запнувшись, назвал дочку по имени и отчеству:

— Это товарища Мухину? Сейчас вызову, раздевайтесь.

Пока он снимал пальто, Светлана сбежала вниз по широкой и отлогой лестнице, устланной двумя параллельно идущими ковровыми дорожками.

— Ты? Вот уж нежданный гость!

Какая-то девочка торопливо прошла мимо них к лестнице, держа за шнурки папку с нотами. Папка раскачивалась в такт ее шагам.

— Здравствуйте, Светлана Ильинична!

Девочка уже ступила на первую ступеньку, но Светлана остановила ее:

— Я, может быть, немного задержусь. Пусть Петя Степняк начинает то упражнение, которое было задано к прошлому занятию.

— Которое он тогда не выучил? — девочка серьезно и доверчиво глядела на учительницу.

— Да, то самое. Ты ведь сможешь его проверить?

— Смогу, Светлана Ильинична.

Илья Васильевич живо представил себе, как эта аккуратно причесанная, деловитая девчурка входит в класс и говорит Петушку: «Светлана Ильинична велела тебе…» и как Петушок оттопыривает нижнюю губку: «А я не хочу, чтоб ты проверяла!» Вот и готово — обида, оскорбленное самолюбие. Неужели Светлана не понимает?

— Первая ученица? — суховато спросил он, кивая вслед девочке.

— Нет, просто они с Петей дружат. Вообще-то очень способная девочка, но дома у нее нет инструмента, негде заниматься. Она остается здесь после уроков.

— Могла бы приходить к нам…

— Не знаю, — медленно сказала Светлана.

Она провела его в маленький буфет, соединенный аркой с вестибюлем. Сейчас здесь было пусто. Пять столиков, накрытых клетчатыми бело-розовыми клеенками; стойка, где под стеклом высились горкой жареные пончики, булочки с маком, дешевая карамель, вафли в пачках. Стояли бутылки с кефиром и воткнутые один в другой бумажные стаканчики. Буфетчицы не было.

— Тетя Саша пошла на кухню за бутербродами. Сейчас вернется. Садись. Хочешь есть? — Светлана выбрала столик в углу, у окна.

— Нет. А ты?

— Я возьму кефир. — Она посмотрела отцу в глаза. — Что-нибудь случилось?