Изменить стиль страницы

Летчик качнул головой, не гася той же заинтересованной улыбки. Садясь напротив, совсем смягчившимся тоном добавил:

- Надеюсь, что эта трагедия не помешает нам по-человечески объясниться. Курите?

- Достаточно редко, спасибо.

- Что вы польский немец - меня убеждает ваше замечательное произношение. Коммунист?

Лужинский пожал плечами, покачал головой, прикуривая сигарету от собственной зажигалки. Повредит ли это или вовсе испортит дело, теперь уже трудно было бы маневрировать и дальше. Визит приобретал слишком напряженный, достаточно официальный характер. Немец умолк, и гость почувствовал, как он лихорадочно мечется, выискивая самого себя в таком обществе. Даже встал и прошел к окну. Но опытный подпольщик Станислав Лужинский теперь был уверен, что этот «Казанова» уже не позовет полицию.

Горн только посмотрел сквозь стекло, но вряд ли что-то видел, застигнутый врасплох такой неотразимой искренностью коммуниста. Как сон, прошло многомесячное пребывание на острове, где советские пионеры - потомки коммунистов, спасли ему жизнь. Ганс Горн уже безошибочно понял, что это посещение поляка связано с судьбой тех детей.

- Слушаю вас, товарищ Лужинский, - наконец, торжественно сказал, садясь снова в свое кресло.

Даже в этой фразе, с каким-то не совсем дружественным нервозным подчеркиванием слова «товарищ», Лужинский еще раз почувствовал не нападение, а скорее оборону. Сделав вид, что этого «товарищ» даже не заметил, он достал из кармана черновик злополучной телеграммы и подал хозяину.

Летчик только пробежал глазами эту бумажку и, как ужаленный, вскочил.

- Ниночка? - вырвалось из уст.

- Да. Ниночка.

Вскочил и Лужинский, подошел к немцу. «Ниночка» в устах летчика прозвучало как пароль искренности, даже дружбы. Горн глубоко вздохнул, еще раз оглянулся на окна комнаты.

- Сядем, прошу вас… - Горн кивнул на кресло. - Знаете, коммунисты еще в юношеские годы тревожили мне душу. Зачем вы так назойливы? Да, я сын рурского горняка!.. Но… я же ас авиации гитлеровского вермахта! В этот момент я еще меньше знаю, что же преобладает в моем человеческом достоинстве… Ах, отец, отец! - неожиданно завершил каким-то трагическим пафосом печали.

11

В комнате их было только двое. Немецкий летчик Ганс Горн, интернированный в этой нейтральной стране, чувствовал себя в какой-то степени хозяином. Но гость не был смущен таким не совсем определенным в чужой стране посещением. Он безошибочно почувствовал чуть заметную растерянность летчика, будто какую-то вину перед гостем и не отказался принять расплату за нее.

Ганс Горн, наконец, последний раз победил себя и начал рассказ. Беспокойство все еще сверлило, раздражало нервы, летчик курил сигару за сигарой и, расхаживая по комнате, рассказывал. Невольно увлекся, говоря о своих способностях летчика. Последний ночной бой он изобразил с таким волнующим подъемом, что Лужинский искренне отдавал должное мужеству и исключительным способностям аса.

Оба они излишне курили, в комнате стояло облако сизого дыма. Иногда забывали о месте и времени разговора. Летчик не заботился о своей роли в событиях, о которых рассказывал с такой мечтательной искренностью. События его увлекали, перебросив из этого отеля нейтрального государства в водоворот пережитого…

- …Итак, окруженный искренней заботой моих врагов и спасителей, я лечился. Пионеры, что называется, воскресили меня из мертвых, зная при этом - учтите это! - что лечат фашиста, своего злейшего врага в открытом бою. Ведь понятно, что они все четверо вместе физически не представляли для меня чего-то, с чем я должен был считаться, когда выздоровел… Словом, человечность, общечеловеческая чуткость в том спасении моей жизни, таки победили меня. Я стал маленьким, приспосабливался к ним, увечил - да, да! - увечил свою натуру. Ведь я, летчик фашистской армии, порой вполне искренне восхищался этими советскими юношами.

И вдруг… Вдруг этот катер! Конечно, я тоже ничего не знал, что он собой представляет, чей он. Катер как катер. Но, оказалось, он был нашего отечественного производства… Корреспондентам, в окружении которых вы встретили меня, я сказал, что был сбит в бою английским истребителем.

Прошу простить, я просто… щеголял, отбрехивался! Борясь сам с собой, не имел мужества признаться, что сбил меня бортмеханик нашего же воздушного корабля, чех по национальности. И сбил, спасая советских пионеров! Именно какая-то особая сила тех пионеров, их искренность и человечность и побудили меня к выдумкам в своих рассказах. Потому что о тех подростках рассказывать надо было не этим корреспондентам!..

И я должен был врать. Да что там говорить! Итак, о том катере. Представляете себе величественную и страшную картину бескрайнего волнующегося океана! И вот на нем, на его волнах - жалкие остатки нашего немецкого катера. Качается, утонувший почти до половины носом, словно сушит оба гребных винта и рулевую лопасть. А волны им словно щепкой играют, вот-вот захлестнут, засосут. И на катере…

…На катере, в задраенной каюте, в беспорядке наваленных одежд, одеял, закутавшись в них, замерла притаилась девочка четырех, а может, пять лет. Глазам своим не поверил Олег, открыв дверь. Увидев мальчишку, девочка страшно вскрикнула, словно перед смертью, и зарылась в кучу одеял.

- Смотри-ка, девочка!.. Что ты здесь делаешь, девчонка? Чья ты? Как тебя зовут, моя хорошая?! - говорил к ней парень, понимая при том, что в этих широтах его родной язык может показаться ребенку даже щенячьим лаем. Как жаль, что он не владеет мадагаскарским, зулусским каким-то языком!

А девочка, словно разбуженная словами мальчишки, вдруг отбросила одеяло, губы болезненно задергались в сдерживаемом горьком плаче; глазами, что вот-вот выскочат из орбит, напряженно смотрела на неизвестного мальчишку. Мокрый, в одних трусах, обыкновеннейший парень.

- Я Ниночка… Мамы нет, не-ет. Мама-а!.. - и снова заплакала, теперь уже словно жалуясь этому неизвестному, но такому близкому ей и сильному парню.

- Ниночка? - в первый момент его ошеломили такие понятные и родные слова. Но больше никакого значения пока что не предал им. - Ниночка? - еще раз тепло спросил Олег.

И приблизился, сел в неудобной позе прямо на одеяла, погладил белокурую головку со всей юношеской искренностью. А сам тоже готов был заплакать и безнадежно закричать: «Мама-а». Но ведь им, пионерам, не подобает теряться! К тому же он спаситель.

- Сейчас, Ниночка, сейчас… Потом будет и мама! Мы вот… только заберем тебя. Нас здесь аж четверо пионеров и один пленный летчик-немец живет с нами. Ого, мы такие сильные! Ваня Туляков старший. И Юрка и Роман, все ребята сильные, хорошие ребята, летчика, пленного Ганса Горна, вылечили! Вот я их позову. Меня Олегом зовут.

И тут же двинулся прочь. А девочка страшно ухватилась за холодную мокрую шею парня обеими руками.

- Не надо, Олежка, боюсь. Я не хочу здесь. Они… чужие здесь, страшные.

- Нет, Ниночка, никаких чужаков. Один он у нас, да и тот теперь уже свой, мирный. Здесь мы, советские!

Взял еще раз на руки девочку, широко ставя ноги, чтобы не упасть от качания корабля. Прижимал к себе, чувствовал, как дрожит малышка, крепко держась за шею парня. Пять ли ей, или только четыре года? Похудевшая девочка слишком легкой показалась парню. И пошел он с ней из каюты, переступая через беспорядочно разбросанные вещи. С невероятным трудом вынес девочку по наклонному трапу через отверстие люка наверх. Только тогда опомнился, понял: проплыть с девочкой к острову он не сможет. А Ниночка так крепко вцепилась в его шею, на плечо головку положила, чуть всхлипывала. Думала ли о том, кто этот парень, куда ее несет…

- Видишь, Ниночка, океан! Ты же плавать не умеешь, а здесь лодки нет. Я пойду к нашим, вместе приедем! А ты посиди здесь, смотри, как я плаваю. Только оставайся на лестнице, не вылезай. Хорошо?.. Мы сейчас и вернемся с лодкой…