— Петро, выпейте вы, че секретничать! — кричала женщина Александра, как она представилась: Александра из села Сорнижи. Еще она поддразнивала чистопольских, что не только у них есть свой поэт, но и у них, и не поэт даже, а поэтесса — Татьяна Смертина.

— Поженим, — кричали за столом. — Толя, ты как?

— Ни-ког-да! — отчеканивал Толя.

— Витя, тебе хватит, ведь не спляшешь.

— Я?! Чтоб я не сплясал! Я мертвый спляшу!

— А давайте за погоду!

— За ивановскую!

— Ну! Подняли!

— У меня уж до ведра доходит!

— Ну, Бляха медная, когда и попить, как не в ивановскую! Работа подопрет — не больно разольешься!

— Петро, на рыбалку свозишь? — спрашивал Толя.

— О! — взорлил Петро. — Я ведь мотор к лодке купил! Новьё! Работает, как пчелка! На Пижме любого на одном цилиндре догоню и затопчу! Сделаем рыбалку. Директору скажу — кореша приехали. Уважит, куда денется. Траву вот подвалю.

— Да чего это, мужики, ровно все вареные, — заговорили вдруг женщины.

Уже кто-то ставил Толе на колени гармошку, уже ожившая Старуха стащила с головы платок и помахивала им, крича:..

Сербиянка рыжая
Четыре поля выжала,
Снопики составила,
Меня возить заставила.

Вышла Александра и еще без музыки, встав перед Толей, пропела:

Поиграй, залетка милый,
Поиграй, повеселюсь.
Меня дома не ругают,
Посторонних не боюсь.

Толи, налаживая по плечу ремень, весело в тон отвечал:

Поиграй, поиграй,
Зеленая веточка!
Ты на что меня сгубила,
Эка малолеточка?

И сразу, без паузы:

На гулянье привезла
Меня кобыла сивая,
А с гуляньица проводит
Милочка красивая.

Я сильно подозревал, что Толя сам многие частушки сочинил, даже те, что пошли в оборот, а это признак высокого качества. Причем если кто-то в пляске пел частушку совсем не к месту, а ту, что вспоминалась, то Толя, направляя застолье или круг, давал тему. В частушках, конечно, далеко не вся душа русского народа, но часть ее, и не маленькая.

Витя уже изготовился к пляске, стоял, шатаясь и комментируя свое состояние: «Бес кидает». Но только лишь заиграла гармонь, он моментально окреп и дал такую присядочку, что впору бы и профессионалам из хора Пятницкого. Пошли и многие другие, старуха, махая платком, голосила:

Оттоптались мои ноженьки, Отпел мой голосок, А теперя темной ноченькой Не сплю на волосок!

Правду сказать, и меня подмывало сплясать, да уж и Александра поударяла передо мной, но понимание, что мне и в одну десятую так не сплясать, как они, это понимание останавливало, и я не рыпался. Рядом сидела тетка Мария, тетка Вити-плясуна, я слышал, что она ему обещала завещать две тысячи, на что он — пьян-пьян — отвечал: «Ты всегда: выпьешь, обещаешь, а вот где ты завтра будешь со своими тысячами!» Сейчас, хваля Витю за пляску, я спугнул ее тем, что наивно спросил, на что же Вите эти две тысячи, он что, чего-то покупать думает? Тетка закряхтела и засобиралась, говоря, что надо домой, надо скотину устряпывать, да где-то и внуков не видно. И ушла.

Плясуны усердствовали. Петро, запыхавшись, свалился на скамью и кричал Толе:

— Перестань играть, они с ума сойдут!

Но перестать было мудрено. Взять хотя бы одного Витю. Он сразу выкрикнул Петру:

Что ж ты, Петя, приустал, Ты пляши, не дуйся.

Если жарко в башмаках, Ты возьми разуйся.

И продолжал носиться, страшно красный, яростный. Толя пробовал тормозить музыкой, но Витя так отчаянно подскакивал и делал выходку, что Толя вновь нажимал.

— Этот Витька да еще один на прошлую ивановскую трех гармонистов утолкли, — сказал сосед.

В этот раз Вите не было достойного соперника. Толя сдался перед Витей, свел мехи и закричал, чтоб Вите не сразу давали пить, раза бы три обвели вокруг дома, как запаленную лошадь. Витя сел на клумбу и все еще махал руками и потряхивался, будто пляска продолжалась у него внутри и его сотрясала. А Толя жаловался, что смозолил пальцы.

Хозяин дома подошел ко мне, обнял за плечи, сказал: «Вот запомни, чего я тебе скажу», — но ничего не сказал.

Женщины запели и прекрасно, душевно спели песню «Деревня моя, деревянная, дальняя…». Там были прекрасные слова: «Мне к южному морю нисколько не хочется, нисколько не тянет в чужие края. Тебя называю по имени-отчеству, святая, как жизнь, деревенька моя..»

Вновь подошел ко мне хозяин:

— У меня прошла крупная жизнь. Я записал ее в общую тетрадь, но не знаю, как изорвал.

Я вышел в огород, решил послушать пение издалека.

«Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу. Когда свободно и счастливо с молитвою пойдешь к венцу… Умчались мы в страну чужую, а через год он изменил. Забыл он клятву роковую, а сам другую полюбил…»

Потом запели: «Отец мой был природный пахарь, я я работал вместе с ним…» Там были невозможно щемящие душу слова: «Горит село, горит родное, горит вся родина моя…»

На огороде хозяйка укрывала стеклянными банками ростки огурцов.

Вновь я был за столом, и седой старик в фуражке говорил:

— Не знаю, как я остался жив, прямо не знаю. Да-а. Сыновья все полковники. А я поучаствовал во всех переворотах. И куда жизнь утекла, куда делась? Были девки, стали старухи, как это, а? Я не боюсь, что я уже седой, что я дед к прадед. Все моложе меня уже в могиле, даже кому была бронь, и те уже там.

Шли домой в летних прозрачных сумерках. Хотели поворачивать прямо к дому, но громкая музыка, яркий свет из клуба поманили зайти туда. В клубе мирно сотрудничали магнитофон и баян. Уставал баянист — включали магнитофон, надоело современное дрыганье, просили баяниста играть, например, краковяк. Или затевали «комсомольский ручеек», запевая при этом песню. При нас запели «Уральскую рябинушку». И еще, завидя Толю, подошли к нему две девчушки, попросили подыграть им и мгновенно дружно закричали девичью песню запоздалого раскаяния: «Виновата ли я, виновата ли я, виновата ли я, что люблю…» Какой-то парень, вообще из молодой клубной публики, дождавшись паузы, выкрикнул переделку другой песни, тоже про вяну: «Прости меня, но я не виновата, что я люблю солдата из стройбата». В этом был какой-то смысл, понятный его и девчоночьему окружению, так как поющие девчонки кинулись колотить парня, в шутку, разумеется…

* * *

Ночью была гроза. Мы спали в пологах в клети, спали после огромного дня без задних ног, но гроза нас подняла. Молнии освещали клеть солнечным сквозным сиянием. Одна не успевала исчезнуть, вспыхивала другая. Даже темноты в глазах, какая бывает после вспышки, не было. Гром сотрясал воздух.

Такие грозы ночью называют почему-то воробьиными, говорят, что воробьи начинают кричать. Может, они и кричали, но где их было расслышать. Чтобы не стало вовсе жутко, мы заговорили. Толя рассказывал, что в прошлые

О! ивановские было больше народу и событий. Он называл уже умерших мужиков фронтового поколения, с которыми в детстве и отрочестве бывал на покосе, в поле: «Как они красно говорили! Где это все?»

Молния и гром огнеметной силы полыхнули и тряхнули так что сбросили Толю с постели. Он что-то крикнул, но я не расслышал, но понял, что он боится за Гришу, чтоб тот не испугался, и что он пошел в избу его проверить.

Вернулся Толя в таком виде, что меня подбросило с лежанки. Оказалось, что Вадимка все же сманил Гришу ночевать на луга. Подучил сказать бабушке, что будет ночевать на клети. Мы оделись, обуваться не стали.