В то лето у меня было много проблем. «Радости сельской жизни» повышали аппетит, а на большой железной плите в кухне постоянно что-то готовилось. Я сидела за кухонным столом, и мне постоянно предлагали что-нибудь отведать.

— Папи, я не понимаю, почему Ребенок жиреет день ото дня! Еще немного, и она станет безобразно толстой! — частенько восклицала мать, отправляясь на кухню готовить для меня омлет из четырех яиц. За омлетом следовали особые пирожки с ванильным кремом, только что испеченные Тами. Когда я колебалась, есть или не есть, мать спрашивала:

— Что случилось? Ты больна? Нет? Тогда, еще! Тебе полезно, это я все для тебя приготовила, радость моя!

И я раздувалась, как шар. Лифы изящных вышитых кофточек в стиле «фольк» лопались. Мать в ужасе качала головой и заказывала в Зальцбурге все большие и большие размеры, а сама вбивала фунт сливочного масла в каждую приготовленную для меня порцию картофеля.

Самое страшное случилось, когда у меня нашли роман «Унесенные ветром». Все английские книги конфисковали, даже моего любимого Шекспира. Мне даже пришла на мгновенье в голову шальная мысль: уж не собираются ли они сжечь книги на деревенской площади? Неделю со мной никто не разговаривал. Австрия никогда не была для меня счастливым местом.

Даже наша корова попала в беду. Летние вечера были такие теплые, что фермер решил поместить корову в запиравшуюся на засов пристройку над временным гаражом. Корове там понравилось, она жевала свою жвачку и часто мочилась, а ее едкая моча тем временем просачивалась через дощатый пол и прожигала драгоценную эмалевую краску на отцовском «паккарде». На темно-зеленой эмали появился рисунок — горошек ядовито-зеленого цвета. И бедную корову, не дав ей ни единого шанса на помилование, подарили местному мяснику. Австрийская ферма погубила ее! Мы повесили на крючок наши клетчатые передники, поменяли шелк на габардин и отправились в Париж на рябом «паккарде». Это был наш последний приезд в Австрию. Следующей весной Гитлер включил эту страну в свою коллекцию побед без единого выстрела.

Возможно, мать распорядилась, чтобы Ганс Ярай следовал за ней в Париж, возможно, ее сопровождал зальцбургский приятель, возможно, она решила возобновить связь с Шевалье или Колетт — как бы то ни было, Дитрих отделилась от нас и поселилась якобы одна. Отец был по горло занят переговорами по поводу новой покраски автомобиля, и мы с Тами могли свободно изучать Всемирную выставку 1937 года. В тот год весь мир явился в Париж похвалиться своими успехами. Каждая страна располагала собственным павильоном, в котором выставлялись лучшие образцы достижений в любой вообразимой области. Архитектура отражала национальный дух. Германия, всегда верная греко-романскому стилю, любимому стилю Гитлера, воздвигла высоченный, как небоскреб, храм, на котором восседал двухфутовый орел, сжимавший в страшных когтях массивную свастику. Напротив германского размещался советский павильон. Он напоминал скошенный слоеный пирог в стиле «арт деко», увенчанный товарищем, замахнувшимся смертоносным серпом. Франция по случаю Всемирной выставки электрифицировала Эйфелеву башню, построила множество ресторанов с обилием плюша в интерьерах, экспонировала бесценные произведения искусства и посвятила целый павильон моему любимому пароходу «Нормандия». Сиам построил павильон в форме золотого храмового колокольчика, заполненного нефритовыми буддами и изящными водяными лилиями. Италия была представлена смешением всех да Винчи и Микеланджело, домашним козьим сыром феттучини, сохнущим на деревянных подставках, и фотографиями, наглядно демонстрирующими великие достижения фашизма Муссолини. Испания, тогда еще свободная, показала кожу из Кордовы, кружева из Валенсии, костюмы тореадоров под стеклом, фонтаны во внутренних двориках. В отдельной комнате неподалеку от главного входа демонстрировалась фреска некоего Пабло Пикассо. Она приводила людей в шок своей безобразностью. Рты, разодранные беззвучным криком, глаза, вылезающие из орбит, навсегда ослепленные увиденным ужасом; человек и животное в агонии насильственной смерти, вопиющие в безнадежном безмолвии. Фреска казалась цветной, хоть на самом деле была черно-белой. Бесцветна, как смерть. Я прочла табличку: «Герника, 1937» и поняла, что пыталась рассказать тетя Дизель, что произошло в испанском городке по вине нацистов.

Вернувшись в «Ланкастер», я хотела передать матери свои впечатления об увиденном и услышанном. Она не проявила интереса к моему рассказу.

— Я не люблю Пикассо. Он изображает только уродливые лица. Сумасшедший. Хемингуэй полагает, что Пикассо — великий художник и патриот. Но для Хемингуэя все, связанное с людьми, ведущими гражданскую войну в горах, священно. Сегодня мы идем в датский павильон — отведаем рыбу в укропном соусе… Папи хочет наведаться в турецкий — попробовать пахлаву. Я сказала Кокто, что они с другом могут заехать за мной и отвезти в югославский павильон, где подают чернику в сметане. А ты, моя радость, можешь сходить с Тами в болгарский: вас там покормят твоим любимым красным пудингом, а потом мы все соберемся в Яванском в двенадцать часов и выпьем кофе.

Утомившись от великого множества впечатлений, я ела горячие бананы по-явански и слушала сплетни Кокто. Потом подошла Эльза Максуэлл с компанией, и они сели за наш столик. Получилась очень элегантная группа. Удивительно изящные дамы с короткой стрижкой, в облегающих вечерних платьях, в перчатках до локтей, с вечерними сумочками на цепочках, украшенных бриллиантами; их кавалеры в смокингах источали ауру богатства, обретенного скорей чутьем, чем трудом. Услышав упоминание о Гертруде Стайн, я вся обратилась в слух. Под конец разговор зашел об одной нашей знакомой.

— О, эта сточная канава? Меня тошнит от этой задницы, — заявила подружка Кокто, шепелявая датчанка, блондинка с молочно-белыми дрожащими руками.

Выражение меня озадачило. Не «задница», конечно, любимое словечко моего отца. Но почему «сточная канава»? Датчане любят дамбы, канавы, но какое это имеет отношение к женщине?

— Смотрите, смотрите вон туда! — вдруг встрепенулась мать, указав на красивую даму в бледно-лиловом шифоне с пармскими фиалками. Она, казалось, плыла рядом с Герленом Шалимаром. — Видите? Ну вон ту, сделанную под Ирен Данн? Это ОН! Потрясающе! — Мать обернулась к Кокто. — Вы его знаете? Представьте нас!

К тому времени, когда красивая бледно-лиловая дама, которая оказалась вовсе не дамой, а двадцатипятилетним учеником кондитера в Тулузе, удовлетворила любопытство моей матери, получила совет, как разъединять искусственные ресницы и множество автографов Дитрих для друзей, наполнявших кремом эклеры в провинции, я уже засыпала на своем резном тиковом стуле.

Это было длинное лето.

— Папиляйн, стоит ли Ребенку возвращаться в школу и учиться с этими чужеземками? Ничему ее в школе не научат, она уже и так все знает: вчера говорила с оператором по-французски, и ее поняли.

К счастью, мольбы матери не поколебали решимости отца, и я вернулась в школу к зимнему семестру 1937/38 года. Мне было приятно снова ощутить швейцарскую солидность и основательность. Я надеялась, что на сей раз мне позволят пробыть в школе полный семестр.

Но мне не повезло! Через два месяца Тами прислали в Швейцарию с поручением забрать меня из школы. Я понадобилась матери в Париже. Выпускные экзамены? Ничего, подождут. Обрадовавшись, что мне не нужно больше переводить Гомера, я побросала свои платья в чемодан, их потом сочли тесными, старыми или непригодными по другим причинам и заменили новыми, сделала реверанс недовольной директрисе, пожелала всем «Joyeux Noël»[1] и прыгнула в ждавшее меня такси. Нам еще надо было поспеть к поезду!

Тами казалась возбужденной, пожалуй, даже чересчур. Она говорила, захлебываясь, будто торопилась высказать свои мысли, прежде чем на ум придет множество новых. Тами оживленно и немного невпопад жестикулировала, бестолково копалась в кошельке, сначала недоплатила таксисту, а потом, рассыпавшись в извинениях, переплатила. Потом она принялась лихорадочно искать билеты на поезд, нашла их и вручила проводнику, но при этом обронила предназначенные ему чаевые и кинулась собирать мелочь. Наконец схватив меня за руку, она поспешила вслед за проводником в поезд.

вернуться

1

Веселого Нового года! (фр.).