Когда мать и ее новый любовник жили в Париже, днем я всегда вертелась челноком между просторным золотисто-белым «Ланкастером» и мрачным коричневым «Виндзором». Мне и в голову не приходило, что наступил год, когда «Ребенок может все понять». Мать не меняла своих привычек в зависимости от того, где я находилась; порой она вела себя так сумасбродно, что я не знала, когда мне дозволяется «быть на виду», а когда нет. Наконец, я просто перестала обращать внимание на частые попытки что-то от меня утаить и держала язык за зубами, если дело касалось любовных увлечений матери. Такая политика оправдала себя в прошлом, она поддержит спокойствие духа у окружающих и теперь. Я последовала примеру отца с его тонким кредо: будь дружелюбен и старайся очаровать всех сюда входящих; терпеливо жди, пока их, с их привычками и причудами, сменят другие.

Белая сирень продолжала поступать в беспримерном количестве, а вместе с ней — коробки с Дом Периньон и самые прелестные любовные послания из тех, что я читала. Мне еще предстояло познакомиться с их автором, отбившим у Дитрих вкус к шампанскому. Кто бы ни был новый любовник, его влияние на мою мать казалось всеобъемлющим. Гете был забыт во имя Рильке, на смену всем романам Хемингуэя пришла книга под названием «На западном фронте без перемен», изданная на многих языках; написал ее некий Эрих Мария Ремарк. Я никогда не понимала странной привычки немцев давать мальчикам мое имя.

Мать пробиралась сквозь сирень и тянула за собой несколько смущенного гостя.

— Дорогая, поди сюда. Я хочу познакомить тебя с самым талантливым писателем нашего времени, автором книги «На западном фронте без перемен», господином Ремарком!

Я присела в реверансе и заглянула в лицо весьма любопытного для меня человека: точеное, похожее на скульптурное изображение, с капризным, как у женщины, ртом и скрытным, непроницаемым взглядом.

Кот? Тебе нравится, когда тебя так называют? А меня друзья зовут Бони. Вот мы и познакомились, — сказал он мягко, с аристократическим немецким выговором, будто читал хорошие стихи.

— Нет, нет, мой милый, Ребенок должен называть тебя господин Ремарк, — ворковала мать, пристраиваясь к нему сбоку.

Она взяла Ремарка под руку и вывела из сиреневого будуара. Я продолжала распаковывать книги господина Ремарка и думала: из-за него действительно можно потерять голову!

Мы с Ремарком стали близкими друзьями. Я всегда считала, что у него лицо добродушной веселой лисицы, как на иллюстрациях к «Басням» Лафонтена, у него даже уши слегка заострялись кверху. Ремарку была свойственна театральность: он, словно актер в героической пьесе, вечно стоял за кулисами, в ожидании обращенной к нему реплики, а сам тем временем писал книги, наделяя всех героев-мужчин своими разносторонними способностями. В жизни они не сочетались, создавая единый характер, а лишь выделяли самые интригующие его черты. Им не дано было слиться воедино не потому, что Ремарк не знал, как этого добиться, просто он считал себя недостойным такой идеальной завершенности.

Мать любила рассказывать о первой встрече с этим очаровательным, сложным, склонным к депрессиям человеком. Сцена выглядела таким образом.

Она сидела за ланчем с фон Штернбергом в Лидо, в Венеции, когда к их столику подошел незнакомец.

— Герр фон Штернберг? Мадам?

Мать не выносила, когда к ней подходили незнакомые люди, но его низкий голос, искусные модуляции заинтриговали ее. Она отметила тонкие черты лица, чувствительный рот, соколиные глаза, смягчившиеся, когда он склонился к ней.

— Разрешите представиться? Я Эрих Мария Ремарк.

Мать протянула руку, он почтительно поднес ее к губам. Фон Штернберг сделал знак официанту принести стул и обратился к Ремарку:

— Присоединяйтесь к нам!

— Благодарю. Вы позволите, мадам?

Мать, очарованная его безупречными манерами, слегка улыбнулась и кивнула.

— Вы слишком молоды для автора величайшей книги нашего времени, — сказала она, не сводя с него глаз.

— Я написал бы ее лишь для того, чтобы услышать, как вы произносите эти слова своим завораживающим голосом. — Ремарк щелкнул золотой зажигалкой, давая ей прикурить.

Она обхватила своими бледными пальцами его бронзовые от загара руки и втянула в себя дым. Потом кончиком языка сняла с нижней губы прилипшую крошку табака. Фон Штернберг, непревзойденный режиссер и кинооператор, тут же ретировался: он с первого взгляда оценил средний план великой любовной сцены.

— Мы с Ремарком проговорили до рассвета. Это было восхитительно! Потом он посмотрел на меня и сказал: «Должен предупредить вас: я — импотент». Я подняла на него взгляд и, вздохнув с огромным облегчением, ответила: «О, как чудесно!» Ты же знаешь, как я не люблю заниматься «этим». Я была так счастлива! Значит, мы можем просто разговаривать, спать, любить друг друга, и все будет так мило и уютно!

Я часто воображала реакцию Ремарка на ее неподдельный восторг при его неловком мучительном признании, мне так хотелось увидеть выражение его лица, когда Дитрих произнесла эти слова.

Они выглядели очень странно, эти черные мундиры на фоне нашей бело-золотой ланкастерской передней. Я пришла помочь матери переодеться к ланчу, но мне сказали, что она занята и надо подождать, пока меня позовут. Я села, наблюдая за двумя офицерами, заступившими на караульную службу в дверях нашей гостиной. Они держались так, будто находились здесь по праву. Оба были молоды, с крепкими шеями, квадратными подбородками, стальными глазами и очень светлыми волосами. Они смотрелись, как близнецы. Вид они имели устрашающий даже без серебряных орлов и свастик на мундирах. Меня они пугали. Я сидела очень тихо, надеясь, что «Зигфриды» не снизойдут до простого «арийского» ребенка, и терялась в догадках: кого их поставили охранять, и почему моя мать согласилась встретиться с нацистами! Дверь отворилась, высокий немец щелкнул каблуками, элегантным движением приложился к протянутой матерью руке и после отрывистого «Хайль Гитлер!» вышел из нашего номера в сопровождении своих приспешников.

— Папи, ты видел что-нибудь подобное? Как может такой образованный человек, как Риббентроп, доверяться Гитлеру! Он же разумный человек, выходец из одной из лучших семей Германии! Так что не говорите мне, что он чего-то не понимает. Мне пришлось спрятать Ремарка в ванной! Ведь они сожгли его книги, и я опасалась, как бы эти «отравители колодцев» не увидели его здесь. Забавная ситуация! Мне приходится проявлять осторожность, хотя бы потому, что мать и Дизель не хотят уехать из Германии. В следующий раз, когда будешь говорить с ними по телефону, скажи Мутги: они должны уехать, чтобы мне не попасть в ситуацию вроде сегодняшней! Но… вы видели их мундиры? Плечи, как влитые! Вот куда подевались портные-евреи! Их забрали, чтобы шить мундиры! Радость моя, выпусти господина Ремарка: он же не может сам выйти из ванной.

Ремарку не понравилось, что его заперли, пусть ради его же собственного блага. Он стремительно ворвался в гостиную.

— Марлен, никогда, никогда больше не смей запирать меня! Я не убежавший из дому ребенок и не безответственный идиот, бросивший вызов действительности из-за бессмысленной бравады!

— О, моя единственная любовь! Я же боялась за тебя! Ты знаешь, как они ненавидят тебя за то, что ты, не-еврей, эмигрировал из Германии. Возможно, их прислали, чтобы найти тебя! Вся эта выдумка насчет того, что Гитлер хочет видеть меня «великой звездой» его германского рейха — все это неправда! Единственное, что побуждает его присылать своих офицеров высокого ранга, уговаривающих меня вернуться, то, что он видел меня в «Голубом ангеле» в поясе с подвязками и не прочь забраться в те самые кружевные трусики!

Ремарк захохотал, откинув голову назад. Он, так редко находивший жизнь забавной шуткой, уж если смеялся, то от всей души.

Моя ветреная гувернантка получила отличные рекомендации от отца. В ее услугах мы больше не нуждались. Вернулась Тами, внешне вполне здоровая, с охапкой новых рецептов, гарантировавших ей безоблачное счастье, по крайней мере, до конца лета.