Изменить стиль страницы

Так вот, опусы мои… Впрочем, что о них говорить? Но те холсты, что хранят хоть малейший след прикосновения вашего мужа, я все до единого запаковал в ящик и погрузил в вагон вместе с декорациями. Можете справиться в театре. Хотя, скорее всего, ящик этот на свалку выбросили, если только дошли слухи о моем кафе.

А теперь о главном…

— Да, о главном… Вы остановились на том, что… в мастерской, у разбитого зеркала… Ну, что ошибка произошла… Так что же дальше было? Смилуйтесь, не тяните…

— Хорошо, скажу. Я хотел любой ценой спасти вашего мужа. Его и его картины, как и обещал. Так не судите слишком строго. То, что моя голова знакома с бритвой, это ерунда. Могло случиться так, что я бы не с волосами — с головой расстался. А чтобы новая голова выросла, о таком я еще не слыхал. Выходит, легко отделался. Однако вы должны знать, что у немцев я остался исключительно из-за вашего мужа.

Об эвакуации театра я позаботился. Вся труппа, весь персонал уже сидели в вагоне. Были погружены декорации, реквизит — все до мельчайшей бутафории. И я побежал за вашим мужем. Но слишком поздно. Ну, что вы так побледнели? Я ведь вам говорил, ничего неожиданного для вас в этом нет. Как провел ваш муж три предыдущих дня, я не знаю. Дорога с вокзала до его мастерской отняла у меня часа три, а то и все четыре. Пришлось петлять, кое-где уже горланили немцы. Несколько раз я останавливался, совсем было решался бежать обратно на вокзал — может быть, еще успел бы к поезду. Все же кое-как добрался до Ехиэла Менуховича. Правда, что пользы? Вы не дадите мне соврать, мы ведь при вас договаривались, что он будет готов в любую минуту. Картины завернет в холст и перевяжет веревкой. Как только мне удастся раздобыть машину, отвезем их на вокзал. Не получится с машиной, пешком пойдем, понесем, сколько сумеем, — может, придется несколько концов сделать, может, кто из рабочих сцены подсобит. Но в мастерской ничего не было готово. Чудом я спас единственную картину, ту самую, что вы купили. Нести ее — хуже не придумаешь: непросохшая краска. Но она стояла на мольберте. Значит, последняя работа… О том, чтобы идти с нею на вокзал, и речи не могло быть.

Состав, разумеется, давно отошел, если, конечно, бомба в него не угодила. Я отнес картину к себе в кладовку. Там она и оставалась все время, что немцы хозяйничали в городе.

— Странно, что вы не повесили ее в своем кафе. В самом деле, отчего бы и нет? Вспомните, может быть, запамятовали?

— Нет, не запамятовал. Дурак я, что ли, — такую картину в кафе вешать. Ее бы вмиг и след простыл. Не сомневайтесь, среди немецких офицеров были ценители. И художники. Встречались и такие, которые своего ненаглядного Гитлера сто раз ко всем чертям послали бы за одну — как это называется? — за одну фугу Баха, к тому же исполненную евреем. Правда, это им вовсе не мешало убивать евреев.

— А вы? Вы, часом, евреев не убивали? — проронила Мирра, не повышая голоса.

Аверкиев уставился на свои волосатые руки, покоившиеся на коленях, будто советовался с ними или призывал в свидетели.

— Нет, — наконец твердо ответил он, подняв глаза. — Евреев я не убивал. Вот русских девушек — как посмотреть, — может, я и в самом деле убивал. Не одну в свое кафе затащил. Хоть, с другой стороны, не силком, боже упаси, — добрым словом, уговором.

— Да ведь от голода…

— В кафе они были сыты. Шампанское пили, шоколадом заедали.

— Вы все-таки расскажете о своей ошибке?

— О какой ошибке?

— В мастерской у Ехиэла Менуховича… Вы ведь тогда ошиблись… О вашей благородной деятельности во время оккупации я не хочу больше слушать.

— Никаким особым благородством я похвастать не могу. Но что было, то было. Рассказать я должен. Это имеет прямое отношение… Потом поймете. Ну, говорить дальше? Ах, все-таки говорить? Спасибо вам за терпение, Я знаю, у вас доброе сердце.

С немцами я не убежал. Считаете, глупо? Но разве я не понимал, что как тут, так и там моя песенка спета. А коли пропадать, так уж лучше дома… Другие, подобные мне, судили иначе. Вы и слышать не хотите о том, что я у немцев остался из-за вашего мужа. А если навыворот? Именно из-за вас, может быть, я не удрал с немцами. Хотите верьте, хотите нет — надеялся передать вам картину из рук в руки. Когда наши вошли в город… Что это вы на меня так смотрите? Конечно, наши. Разве я не русский человек? Так вот, когда наши вошли в город, я картину отнес к тетке. Наказал сберечь, и она сберегла. А я… кто меня в городе не знал? Раньше или позже капкан должен был защелкнуться. Но я считал — лучше позже, чем раньше. Под горячую руку меня могли скорее свинцом угостить, чем за решетку спрятать. И я решил — пусть поостынут. До конца войны и несколько добрых лет после войны я отсиживался в сибирской деревне. Мужчина в деревне ведь тогда был на вес золота. Пришел в шинели и в сапогах — и ладно. Стал счетоводом в колхозе. Правда, чего там было считать? Вот и досчитался я до того, что один человечек в районе шибко мною заинтересовался… Пришлось сматывать удочки. Вернулся домой. Самое опасное время переждал — теперь будь что будет. К чему мне жить зайцем, если я здоров как бык! Так вот он я. Ни от кого не скрываюсь. Отсижу свой срок, зато потом, по крайней мере, можно будет не прятаться по углам. И вот уже год на воле. Работаю на бензоколонке. Но, признаться, такая работа не по мне. Бензин — не духи. Я…

Мирра уже не слушала его. Погрузилась в собственные мысли. Очнувшись, она прервала Аверкиева:

— А если на мгновенье представить себе, что завтра повторится та же ситуация, что в сорок первом… Как бы вы теперь себя вели?

Будто не заметив, что его бесцеремонно перебили на полуслове, Аверкиев ответил с уклончивой осторожностью:

— Теперь?.. Теперь мне осталось неполных два месяца до шестидесяти лет. Пенсионный возраст… Что касается ситуации — ни одна ситуация в точности не повторяется. Сейчас я знаю одно: в этом месяце, как можно скорее, мне надо устроиться на работу. Я уже сговорился с директором одного провинциального театра. Пойду к нему администратором. Там работает наш бывший актер, он меня рекомендовал. Почему бы и нет? Разве я плохо работал в театре? Здесь меня не в чем упрекнуть. Старался не только для себя, но и для других. В обязанности администратора не входят костюмы для актрис. Не моя это была печаль. Но я, когда нужно было, в лепешку разбивался, из-под земли доставал: шелк так шелк, бархат так бархат. Пускай дешевка, сплошное очковтирательство, так в театре все очковтирательство — зато вид имеет. Если бы мне удалось обосноваться в театре, в самом паршивеньком, пусть он будет с гулькин нос, пусть стоит на клочке земли, куда человеческая нога не ступала, — я бы сразу сбросил с себя добрый десяток моих каторжных лет. Я ведь люблю это дело, я врожденный администратор — ясно вам или нет? Сейчас я прямо туда направляюсь. Далековато, но городок приличный, по словам моего знакомого, и платят недурно. Пыль, конечно, столбом — новостройка, но это можно пережить. Строить-то кончат когда-нибудь… Вот и пришлось мне продать картину. Одеться. Иначе никак… Шанс упустишь и жизнь прозеваешь…

Аверкиев замолчал, понурился, будто его вдруг одолела тоска — тоска неподдельная. И Мирре почему-то показалось, что именно в его молчании таится нечто, имеющее прямое отношение к ней.

Аверкиев вздохнул:

— Да, прозеваешь… Человек, как бы значителен он ни был, должен уметь становиться маленьким, когда требуют обстоятельства. Вот этого не хотел понять ваш муж…

— Мой муж?

— Да, ваш муж. Если бы он это понимал, может быть, сидел бы теперь здесь, вместе с вами. Я вам сказал, что ошибся, и не соврал. У меня не было сомнений, что передо мной покойник, когда я увидел Ехиэла Менуховича на груде стекла в ателье. И только месяца два спустя дошли до меня слухи, что он, оказывается, в гетто. Думаете, я не искал его? Какими путями — это мое дело. Ночной пропуск, чтобы ходить беспрепятственно по городу, у меня имелся, в бутылках шнапса я недостатка не испытывал, да и не мальчишка я: стреляная птица.