Изменить стиль страницы

Здесь, сохрани я девическую стыдливость, я должна была бы остановиться. Люди выдумали бесконечное количество слов. Все имеет наименование. И я бы могла изложить ситуацию, как в протоколе: «Еврейская девушка, неполных восемнадцати лет от роду, была изнасилована немецким офицером». Так это принято называть. Особого впечатления такой факт ни на кого не произвел бы. Разве этого не случалось с двенадцатилетними? И хуже бывало. Я ведь жива, как видите.

Когда насилуют, стреляют, травят, вешают миллионы, разумеется, это должно определяться словами, чтобы судить со стороны. Это должно иметь название для тех, кого не насиловали, не убивали, не вешали… Но человеку, над которым было совершено насилие… Он, он один, и никто другой, пережил это, на свой собственный, единственный лад. Иначе, чем кто бы то ни было. Как счастье, так и горе у каждого свое, особое. Поэтому бессмысленно утешать пострадавшего тем, что не он первый, не он последний… Может быть, полезнее посидеть с ним рядом, сочувственно помолчать. Но и это не для меня.

Зачем я обещала Вам краткость? Мне мало назвать по имени то, что случилось со мной. Так и норовлю извлечь мелочи, подробности. Назло самой себе и Вам. Хотя Вы-то тут при чем? Да нет, разумеется, только наперекор себе. Я и вправду хочу, чтобы Вы меня оставили в покое. Но пишу я это для одной себя. Я же Вам говорила… Разве это письмо? Это дневник. Только что на конверте поставлю Ваш адрес. Но поверьте мне, сейчас, когда я наконец подхожу к самому главному, для меня это уже не имеет ровно никакого значения.

Я слышала, как скрипнул ремень в портупее и пряжка, звякнув, коснулась спинки стула. Я слышала, как он раздевается. Неторопливо, спокойно. На меня навалилась тяжесть чужого тела. Пронзительная боль и торжествующий крик, будто кипятком обдавший меня: «Вот так номер! И в самом деле, девица!» И последовавший за ним истошный рев: «Глаза открой! Немедля! Сию минуту!» Он вламывается в мою плоть, в мою кровь, его жесткие пальцы давят на мои веки. Но глаза мои остаются закрытыми.

— Откроешь глаза или нет? Я их тебе выколю!..

Голую, с закрытыми глазами, он вытолкнул меня из комнаты. За дверью меня уже дожидался мой надсмотрщик. Молча взял за руку, затащил все в тот же куб и скрылся. Минуту спустя снова отворил дверь и бросил на кушетку мою одежду. В ту ночь я поняла, что не всегда самоубийство — преступление. Но и это было бы слишком большой роскошью для меня. Здесь все предусмотрели. Гладкие, глухие стены: ни гвоздя, ни крючка. Из окна, которого нет, не выпрыгнешь. Какие безупречные мертвые стены! Для чего использовали мою клетку прежние обитатели этого дома? Ведь здесь, вероятно, жили нормальные люди. Может быть, вдоль этих голых стен стояли книжные шкафы, а может, сюда просто сваливали всякую рухлядь. Зачем я об этом думала, тупо уставясь на стены, что мне было до прежней жизни, до прежних хозяев? Не отдавая себе отчета, я вскочила и с размаху ударилась головой о стену. Но стену я не прошибла, и череп у меня оказался крепкий. Лишь сознание на миг потеряла. А может, в это мгновенье я его как раз и обрела. До своей кушетки я дотащилась почти успокоенная, с уверенностью — не знаю, откуда она у меня взялась, — что, если мне суждено погибнуть, того, каменнолицего, я утащу за собой.

Первая ночь миновала. Об этом свидетельствовало появление моего цербера с завтраком: на сей раз — только манная каша и чашечка кофе. Я ни к чему не прикасалась, и мой верный страж — этот немолодой человек с усталыми глазами, которого, возможно, ждала дома дочь — моя сверстница, — принялся потчевать меня насильно. Я плевала ему в лицо, а он невозмутимо тыкал мне в рот кашу. И лил мне кофе прямо в горло, стараясь, чтобы я как можно больше проглотила.

Прошло еще три дня и три ночи. Каждую ночь — тряпка во рту, каждую ночь — связанные веревкой руки. Палачу мало того, что есть. Ему надо, чтобы я смотрела на него.

— Открой глаза, говорю! Тебе не пристало смотреть на немецкого офицера? Ха-ха! Ты еще наглядишься. На десяток солдат будешь смотреть. Снизу вверх. Думаешь, пожалею?

Если бы он только знал, как меня тешат его слова: угроза, которая таилась в них, до меня не доходила. Я знала одно: не заставит он меня открыть глаза. Это единственное, чем я могу привести его в бешенство.

На четвертую ночь он уже не рычал. Как только меня привели, взмолился:

— Я озолочу тебя с головы до ног. К чему это упрямство? Все равно уже ничем не поможешь. Будь моей возлюбленной. Я увезу тебя в Германию, выдам за итальянку. Только покажи мне свои красивые глаза, не отравляй мне наслаждение…

И что ему дались мои глаза? До сих пор не возьму в толк, какая ему была разница, красивые они или безобразные. Догадайся он погасить свет, его бы перестало ущемлять наше неравенство — он бы просто не видел, кем «наслаждается». Но он не догадывался, он хотел видеть.

На следующее утро у немцев начался переполох. Я, конечно, никакого представления об этом не имела. Только много позже я узнала, что к концу того дня город был полностью очищен от немецких войск. В первый раз мой мучитель сам вошел в мою клетку. Я закрыла глаза.

— Идиотка! — злобно прошипел он по-русски.

Он вытащил меня на улицу, швырнул в машину и погнал ее с бешеной скоростью. Куда делся его шофер, мой верный телохранитель? Ведать не ведаю. Герр офицер вел машину собственноручно. На предельной скорости он вдруг спохватился, затормозил и связал мне за спиной руки. Едва сдерживаюсь, чтобы не закричать: «Сам идиот! А про зубы мои забыл?!»

Мчимся. Он за рулем, я за его спиной со связанными руками. Теперь-то глаза у меня открыты. Еще как открыты! Все чувства мои распахнуты. Мы несемся вперед, и пригородные деревянные домишки несутся нам навстречу. Я узнаю их. Я понимаю: мы выехали за пределы города. Только не знаю зачем. Может, он просто-напросто намерен расстрелять меня где-нибудь в лесу? Как бы то ни было, но я уверена, что в свою клетку больше не вернусь. Да и для него нет возврата. Ему не вернуться в просторную комнату с палаческим светом, ему там больше никем не «наслаждаться». Передо мною рыжий, заросший затылок. Ни мыло, ни бритва сегодня его не касались. Такой затылок — без следа бриолинового глянца — катастрофа для немецкого офицера. И будто кто шепнул мне на ухо: «Пора!» — я всем телом бросилась вперед и вцепилась зубами в рыжий загривок. Больше я ничего не помню.

Через некоторое время на меня случайно наткнулся Леонид Чистяков. Я лежала в луже крови возле перевернутой машины. Внутри упал головой на руль мертвый немецкий офицер. Все это мне несколько недель спустя рассказал Чистяков. Он меня на руках отнес в больницу. Потом, когда я окрепла, подыскал мне работу и место в общежитии.

Я заканчиваю свое письмо и думаю поневоле: как жестоки бывают иногда добрые люди. Да, добрые. Знаете ли Вы, как беспощадно Вы со мной обошлись? Вы меня вынудили против моего желания вернуться мысленно к тому, что словами не передать. И не только мысленно, еще и на бумаге изложить. Подумайте, чего это мне стоило. Выплеснуть горе, которое точит меня день и ночь. А ведь я дала себе слово всю жизнь таить его про себя. Умоляю Вас, оставьте меня в покое! У меня здесь есть свой угол. Я работаю. Даже подумываю поступить учиться. Но если Вы станете и дальше преследовать меня своими письмами, я буду вынуждена бежать отсюда, снова искать места, где меня никто не знает. Поймите, я уже давно решила прожить свою жизнь в одиночестве. То, что люди называют «личным счастьем», не для меня. Ни женой, ни матерью я никогда не буду — это мне ясно. Скажу больше: мужчины мне омерзительны. Все, без исключения. Мне кажется, все они смотрят на мои голые ноги, как тот негодяй и как, наверно, смотрел Леонид. Прошу тысячу раз прощения, но и Вы ведь принадлежите к мужскому племени, — значит, и в Вашем взгляде есть что-то подобное. Я не хочу, Вы слышите, не хочу, чтобы кто-нибудь еще так на меня смотрел!

И все же — с дружбой,

Юдес.

P. S. Мне иногда думается почему-то, что Ваша невестка Зоя видела в машине рядом с Леонидом — того самого, кто мне так горько знаком… Да, о Зое. Надеюсь, Вы не будете на меня в обиде, если я Вам напомню: по старому еврейскому обычаю, когда умирает старший брат, младший берет в жены его вдову.