Изменить стиль страницы

— Отныне разум смерти миром правит, но будет день и разум смерти заменит разум жизни…

Мишенька остался один. Но скоро в его дверь постучали. Он приподнял голову. Его лицо выражало страдание.

— Кто там?

— Это я, Мишенька, — услышал он голос Прасковьи Степановны. — Не хочешь ли, Мишенька, биточков с крутыми яичками или варенцов?

— Не хочу, маменька.

— Покушай, родненький, а то силки в тельце не будет! Покушай хоть грибков солёных со сметанкой! А?

— Не хочу я, маменька, не хочу. Господи, оставьте вы меня одного! Маменька, не мучайте вы меня своей пищей!

Мишенька слышал, как старушка вздохнула около его двери, постояла, пошептала какую-то молитву, вероятно, ему на сон грядущий, и ушла, тихохонько ступая.

«Вот всегда так, — думал, между тем, Мишенька, — тятенька меня обижает, а я — маменьку. Круговой порукой. А за что? Ведь она одна только и любит меня, да разве вот ещё сестра Варюша. Господа надо мной смеются, мужики людорезом зовут, а тятенька пилит за всё про все!» Он вздохнул и вспомнил, что не помолился на ночь Богу. Тогда он встал с постели, опустился на колени и зашептал было молитву. Но вдруг улыбнулся. «А ведь я могу выгородить безотраднинских мужиков, — внезапно пришло ему в голову. — Скажу тятеньке, что я потихоньку от него сдал им наши озими для пастбища. Сдал, дескать, а деньги прогулял. Профершпилил! С девочкою, с бабочкою, с водочкой, с приправочкой! Вот и вся недолга! Завтра непременно так сделаю!» Он беззвучно засмеялся, наскоро прочитал «Отче» и лёг в постель. Но снова и так же внезапно вскочил и сел на постели. Неожиданно ему вспомнился вопль Хрисанки: «Ужо попомните меня, людорезы», и ему пришло в голову: «А что, если Хрисанка подожжёт наше гумно? Красный петух — в селе первая месть!» Он стал торопливо одеваться, намереваясь пройти на гумно. Теперь там наставлен из разных кладей целый городок, и он ни за что не позволит пустить Божий дар дымом. Каждое зёрнышко было при нем брошено в землю и имело в его глазах особую ценность. Ценность человеческого труда. Он оделся и вышел на двор. На дворе было темно и неприветливо. Косматые тучи всё так же шли по небу, безнадёжно и хмуро. Ветер уныло шелестел опадающей листвой сада и шептался в щетинившемся у изгороди бурьяне, точно произносил какие-то заклинания. Мишенька двинулся в полутьме к гумну. Трещотка ночного караульщика слышалась в противоположном от гумна конце усадьбы, и Мишенька с раздражением подумал о караульщике: «А наше чучело огородное колодезь с водою сторожит! Смотрите, около него вышагивает!»

Мишенька двинулся было в путь, но на полдороге к гумну внезапно остановился, побледнел, как полотно, и побежал к гумну, что было духу, позабыв даже крикнуть о помощи. Дело в том, что он увидел, как вспыхнул верх маленькой скирды, приставленной к громадной клади. Какая-то тень метнулась в то же время от скирды к канаве, за которой щетинились поросли лозняка. «Это Хрисанка подлец, это беспременно Хрисанка! — думал Мишенька, еле переводя дух. — Это он Божий дар дымом хотел пустить, людской пот пеплом сделать!» Мишенька прибежал на гумно вовремя. Накануне упал дождик и солома разгоралась плохо. Мишенька в несколько минут прекратил пожар, только опалив кое-где руки. Он сбросил со скирды загоревшиеся снопы, затоптал их ногами и замял руками. Потом он огляделся. И тогда его внимание привлекли поросли лозняка, топорщившиеся за канавой. В одном месте ветки лозняка качались сильнее, точно кто-то проходил там, раздвигая кусты. «Это Хрисанка, — подумал Мишенька, — это беспременно Хрисанка», и бегом пустился к кустикам, не отдавая себе отчёта, точно подчиняясь кому-то, толкнувшему его в эту дикую погоню. Ветки закачались впереди сильнее; очевидно, Хрисанка услышал погоню и наддал ходу. Мишенька тоже поспешнее устремился вперёд, не чувствуя боли от ожогов и весь полный желанием нагнать, непременно нагнать того убегающего, будто в этом были сосредоточены цели всей его жизни. Его сердце колотилось. Наконец он увидел Хрисанку и закричал:

— Стой! Не уйдёшь!

Хрисанка заковылял, как заяц. Ветки лозняка захлестали лицо Мишеньки. Он уже слышал тяжёлое дыхание Хрисанки.

— Стой! Не ушёл! — выкрикнул он дико, испытывая почти блаженство от этого слова. — Не ушёл!

Он ухватил Хрисанку за шиворот и потянул его к себе.

Хрисанка повернул к нему вполоборота покрытое струпьями лицо. Он был бледен; его тонкие с белым налётом губы дрожали, а его с расширенными зрачками глаза выражали безумный ужас. Мишенька ещё раз рванул его к себе и внезапно почувствовал удовольствие, как охотник, затравивший зверя.

Хрисанка забился под его сильной рукой, как заяц, а в Мишеньке внезапно будто всё порвалось. От прикосновения ли к телу человеческому, или от чего другого, но в нем словно кто-то воскрес новый и властный. И всё его существо в негодовании к себе вскрикнуло: «Какая гадость! Зачем это я его!» Быстрым движением он разжал руки. В то же самое время Хрисанка весь изогнулся ужом и, выхватив что-то из кармана, ударил Мишеньку в живот. Мишенька развёл руки и, точно спотыкнувшись, сел на траву. Хрисанка исчез в тёмных кустах, но Мишенька долго слышал ещё его тяжёлое, как у загнанного волка, дыхание и сидел на траве, ничего не понимая. Наконец он почувствовал в животе нестерпимую резь, увидел на своей рубахе тёмные, тёплые пятна и догадался, что Хрисанка ударил его ножом. Он собрал все свои силы, приподнялся с земли и пустился к усадьбе бегом, придерживая руками живот, весь полный тоски и смятения. На него напал ужас. В его ушах стоял шум, точно где-то недалеко прорвало плотину. У самых ворот усадьбы он упал, точно по его ногам ударили дубинкой. Он пробовал встать и не мог. Его обдало холодом и он крикнул:

— Братцы! Смертушка моя!

Но его никто не слышал. Усадьба, казалось, спала; даже трещотка ночного караульщика не трещала больше у колодца. Мишеньке стало страшно. Режущая боль в животе точно палила огнём ею внутренности, а спине было холодно. Подогнув колени под самый живот, он крикнул снова:

— Ох, смертушка моя!

На этот раз караульщик услышал крик и побежал на зов. Он увидел валявшегося в корчах у ворот Мишеньку, услышал его стоны, пощупал его окровавленный живот и побежал на двор.

Через минуту он поднял на ноги всех рабочих.

— Мишеньку безотраднинские мужики из-за лошадей порешили!

Караульщик побежал к дому. В доме было темно, все спали; только из окна боковушки выбивал ещё свет. Караульщик подбежал к окну. Геронтий Иваныч ходил из угла в угол, пил водку, шептал и жестикулировал. Видимо, он был пьян совершенно. Караульщик постучал ему в окошко.

— Геронтий Иваныч, Мишеньку безотраднинские мужики из-за лошадей порешили.

Но Геронтий Иваныч ничего не слышал, ничего не видел и дико нашёптывал:

— Настанет час, и дети Вельзевула пойдут на снедь червям. И черви съедят тщеславие и сребролюбие, и пьянство, и обжорство, и все, чем люди ныне живы!..

Бред

Я сказал ей: «Тсс! не стучи посудой и сними башмаки: Настенька больна и ей нужен покой, а твои подбитые гвоздями башмаки стучат как подковы!»

Должно быть, лицо моё было очень несчастно, потому что кухарка Анна, которая с трудом пролазит в дверь и едва ли подозревает о существовании у человека нервов, взглянув на меня, слегка побледнела, а когда я выходил из кухни, соболезнующе вздохнула. Да, Настенька больна! Она сильно страдает, и доктор прописал ей опий. Когда он объяснял мне его употребление, он то и дело повторял: «Только, пожалуйста, осторожнее!»

«Господи! Точно я могу быть неосторожным, когда дело идёт о жизни Настеньки!»

Теперь она забылась; дыхание её стало ровнее, и её длинные ресницы сомкнулись. Я не спал несколько ночей и теперь могу отдохнуть у себя в кабинете. Мне необходимо подкрепиться, чтобы быть готовым с свежими силами оспаривать Настеньку у смерти. Я ни за что не отдам ей Настеньки, ни за что, ни за что!.. Отдохнуть! Но разве я могу отдыхать, когда она лежит там, за стеною, больная и, может быть, близкая к смерти?