— Вы, вероятно, братец Настасьи Егоровны будете? А я Михаил Разуваев.
Он неуклюже сунул свою руку. Братец Ксенофонт улыбнулся, показал невероятно длинные зубы, посмотрел на высокие сапоги Мишеньки и подумал:
«Однако же индивид! A maman прочила его в женихи!». Он сел в кресло, положил ногу на ногу, почесал гладко выстриженную голову и спросила.
— Так вы Колупаев?
Мишенька покраснел.
— Разуваев-с!
— Pardon, я ошибся, но это почти одно и то же. Так вы хозяйничаете в имении?
Мишеньку снова будто ударили в лоб. «Да что это они со мной делают?» — подумал он с тоскою и сказал:
— Да, мы хозяйствуем.
— Какое же у вас хозяйство? Интенсивное?
— Чего-с? — переспросил Мишенька.
Обносков снова показал долговязые зубы.
— Может быть, вы не понимаете слово «интенсивный?» — спросил он Мишеньку и сейчас же добавил: — А сколько вы получаете с вашего именья?
— Да тысяч восемь-девять чистых, — отвечал Мишенька, чувствуя на сердце сверлящую боль.
Обносков завистливо посмотрел на него и с раздражением подумал: «Девять тысяч годового дохода, а одевается, как сапожник!»
— Впрочем, это меня не касается, — проговорил он вслух, — я хотел поговорить с вами совершенно о другом. Извините, я прямо приступлю к делу. Maman мне говорила, что вы бывали у нас чуть ли не ежедневно. Между тем это отчасти неудобно, у нас в доме молодая девушка-невеста, и Бог знает, какие могут возникнуть толки? Вы понимаете?
— И я попросил бы вас прекратить ваши к нам посещения, — вдруг услышал Мишенька как лязг пощёчины. — Вы для Настеньки совсем не пара, не нашего, так сказать, круга и так далее. Кроме того, у Настеньки уже есть жених — мой друг поэт Колибри, которого она никогда не видела, но, тем не менее, уже любит!
Обносков досказал всё и глядел на Мишеньку глазами замороженной рыбы, в то время как тот сидел пред ним с совершенно окаменевшим видом.
— Ах, в таком случае извините за беспокойство, — прошептал, наконец, он, неловко привстал с кресла и на цыпочках вышел из комнаты.
Когда Мишенька уехал, Настенька сказала брату:
— За что ты отказал Разуваеву от дому? Он милый и добрый, кроме того, я дружна с ею сестрою, а тебя и твоего Колибри я ненавижу!
«Вот тебе раз», — подумал Обносков, услышав о сестре Разуваева, и добавил:
— Как? Разве у Разуваева есть сестра?
— А как же, — сестра Варюша. Разве ты о ней забыл?
— И мною за ней дают?
Настенька пожала плечами и отошла к окну.
— Сорок тысяч, — отозвалась за неё Ксения Дмитриевна.
Обносков ударил себя по коленке.
— Вот как! А недурно бы, maman, подловить её для меня?
— Скажите, пожалуйста, — отозвалась Настенька, — мне выйти замуж за Мишеньку нельзя, а тебе жениться на Варюше можно? Это на каком основании?
Обносков пожал плечами.
— Я и ты — совсем другое дело. Я и после женитьбы останусь Обносковым, а не буду Разуваевым. Кроме того, род Обносковых очень древний и для оздоровления потомства не мешало бы ввести в его кровь простонародные элементы.
Ксения Дмитриевна покачала головой.
— Ксенофонт, как тебе не стыдно! Ты знаешь, что сестра ничего не должна знать о таких вещах!
Ксенофонт сделал брезгливую гримасу.
— Однако же она знает!
— Идиот! — отозвалась у окна Настенька и, круто повернувшись, вышла из комнаты.
Обносков вздохнул.
— Кроме шуток, maman, недурно было бы мне жениться на этой Варюшеньке Razouvaeff. Это было бы полезно для оздоровления нашего состояния. Как ты думаешь?
Он замолчал. Из соседней комнаты послышались тихие всхлипывания Настеньки.
Между тем Мишенька ехал Безотрадным.
В селе было тихо. В окнах избёнок мерцали огоньки. Крестьяне укладывались спать, и в окна хорошо было видно, как они размашисто крестили перед образами грудь и живот, позёвывали и почёсывались.
Мишенька вспомнил своё посещение Обносковых и вздохнул. «Везде я чужой», — подумал он, и ему стало горько, хотелось плакать.
Вокруг было темно и безотрадно. Холодный и сырой ветер дул с востока, неприветливо шурша соломенными кровлями избёнок. Вечер глядел пасмурно, безнадёжно и угрюмо. Звезды горели тускло, точно им совершенно не хотелось глядеть на землю, и они делали это только по принуждению. Серые косматые тучи стадами ползли по небу. Казалось они отчаялись увидеть когда-либо более приветливые страны и тихо ползли вперёд без цели и желаний, застыв в тупом равнодушии.
Мишенька проезжал уже мимо крайней избёнки села Безотрадного и вдруг остановил лошадь. Он увидел, что какая-то тень отделилась от завалинки и заковыляла к нему навстречу. Очевидно, его кто-то поджидал.
— Михайло Семеныч! — услышал он и тут же увидел прямо пред собою худосочное и покрытое струпьями лицо мирского пастуха Хрисанки.
Хрисанка, ковыляя, подошёл к дрожкам.
— Пожалейте, Михал Семеныч, наше убожество! — заговорил он хныкающим голосом. — Ваш тятенька наших лошадей загнал и штраф требует. А мир у меня 30 рублей удержать из жалованья хочет. А я чем виноват, Михал Семеныч? Я за жеребеночком ходил. Пожалейте, Михал Семеныч, наше убожество!
Хрисанка дрожал от волнения, хватался руками за свой верёвочный пояс и прятал вниз глаза, в которых беспокойно металось что-то робкое и вместе с тем неодолимо гневное.
Мишенька виновато потупился.
— Право же, я ничем не могу тебе помочь. Ты сам знаешь, тятенька всем сам управляет, а я только на манер приказчика, — сказал он, желая быть хладнокровным.
— Сделайте божескую милость, Михал Семеныч!
Хрисанка внезапно упал на колени.
— Ну, чего просишь? Сам знаешь, я ничем помочь не могу! Разве я хозяин в доме? Я пёс приблудный в доме, а не хозяин! — вдруг выкрикнул он раздражённо.
Хрисанка потянулся к ногам Мишеньки.
— Пожалейте наше убожество!
Он захныкал и так жалобно, что это окончательно рассердило Мишеньку.
— Отстань! — сердито крикнул он. — Сам знаешь, я в доме хуже последнего пса!
Он сердито ударил вожжою. Лошадь рванулась вперёд.
— Ужо попомните меня, людорезы! — услышал Мишенька за своею спиною вопль Хрисанки, и этот крик ударил его точно кнутом. Мишенька покраснел, как от пощёчины.
«А я-то тут при чем, а я-то тут при чем!» — думал он и в припадке злобы настегивал лошадь. Лошадь помчалась стрелою. Через несколько минут Мишенька был уже в усадьбе. Он пошёл к себе в комнату, расстроенный и рассерженный, и в коридорчике встретил дяденьку Геронтия. Тот был пьян и слегка покачивался на ногах; Геронтий Иваныч вместе с ним прошёл в его комнату.
— А я, — сообщил он племяннику, — самого за тебя во как разнёс! И поощрение за это кулаком по шее получил! Орден! Орден с синяками и ссадинами для ношения на затылке!
Геронтий Иваныч неистово засмеялся, тряся головою. Затем он заходил, шлёпая туфлями, по комнате и задекламировал вполголоса, совсем как безумный:
— О, Ирод Идумеянин, доколе ты будешь нас терзать и драть с народа шкуру! Опомнися, и суток, быть может, не пройдёт, как Вельзевул копьём тебя пронзит, над головой своею помотает и в ад забросит, в пекло, на уголья!
Геронтий Иваныч засмеялся беззвучным смехом, поперхнулся, забрызгал слюнями и закашлялся.
— Ох, Мишенька, — говорил он в промежутках между удушливым кашлем, — все мы в аду будем, все туда пойдём! Много на нас крови лежит! Ох, как много!
— У-у-у! — вдруг заухало у него в груди, будто там заплакал ребёнок.
Мишенька молча разделся, лёг в постель и, уткнувшись головой в подушки, расплакался.
— Дяденька, оставьте вы меня одного, ради Господа, — простонал он. — Тяжко мне до того, что хошь в петлю лезь, а тут ещё вы пугаете! Ох, дядя, дядя!
Геронтий Иваныч не слышал его и вновь заходил по комнате, нашёптывая:
— Страданий не пугайся, человече, страданьями очистишь сердце от греха, страданьями себе блаженство купишь. На адовом огне…
Мишенька опять простонал:
— Дяденька! Ради Господа!
Тот покачал головой, погрозил пальцем и вышел, нашёптывая: