Безмолвно они подвигаются к ней; их движения плавны и легки, и сквозь серую муть тумана они хорошо видят и чувствуют друг друга новым чувством, явившимся в них; и они переговариваются между собою немым языком зверя. Между тем печальный крик, взывающий о помощи, всё так же беспокойно носится в мутной и скользкой мгле среди шороха осенней ночи, как заблудившаяся птица; и липкая изморось падает на их побледневшие лица. Но они не замечают уже её более. А, может быть, её холодное и скользкое прикосновение доставляет им теперь одно удовольствие. Лисице, вышедшей на охоту, любы ненастные ночи.
В четырёх или пяти шагах от кибитки шабойника они внезапно выпрямляются во весь рост и идут туда твёрдой и уверенной походкой. Шабойник видит их и, оборачиваясь то к одному, то к другому, кричит по-прежнему о помощи, широко размахивая кнутовищем. Странное появление двух людей с совершенно противоположных сторон нисколько не пугает его, видимо. Его голос звучит весело и уверенно. А потом он внезапно умолкает и испуганно пятится к задним колёсам своей кибитки.
— А-ба-ба… — слышит низенький его дикое бормотанье.
И одним прыжком он бросается к нему на грудь, ища вытянутой рукой его горло.
Однако внезапный удар кнута будто перерезывает наискосок его похолодевшее лицо, ослепляя его на минуту, как молния; он весь извертывается и слышит в ту же минуту сквозь бормотанье ночи такой же свист кнута, полоснувшего чьё-то тело. Он выдыхает из себя весь воздух, точно приготовляясь разрубить дубовое полено, и вновь бросается вперёд, вытянув обе руки, чувствуя в себе лёгкость зверя. И вдруг он видит перед своими глазами брови, как две капли воды похожие на усы.
— Дяденька Ефрем! — вскрикиваешь он радостно. — Да ведь это никак ты!
В странствующем шабойнике он узнает внезапно своего односельчанина, дяденьку Ефрема, того самого, у которого усы растут над глазами, а брови над губами. И он глядит на него, плохо понимая всё то, что произошло. Душный кошмар исчезаешь, как дым, узы расторгаются.
— А ведь это и вправду Ефрем. Ишь над глазами усы, а над губами брови! — говорит и Митюга.
Ефрем стоит всё ещё у задних колёс, раскрыв рот и моргая своими похожими на усы бровями. Кнут вываливается из его рук, лохматая шапка сама собой лезет к нему на затылок.
— И то, это никак вы: Митюга и Сергей?
И они всё оглядывают друг друга с недоумением. А вскоре всё только что случившееся кажется им нелепым сном, только что им приснившимся. Уж не подсказала ли им этот сон ненастная ночь и буйный ветер, сердито завывающий в тусклом мраке? Да голод, да холод, да нужда?
Когда в поле начинает светать, кибитка шабойника медленно поднимается в гору. Бурая лошадка изо всех сил работает всеми четырьмя ногами, колеса шипят, скользя в колеях. За правую оглоблю бурой лошадке подсобляет Сергей, за левую — Митюга. А сам Ефрем весело ковыляет рядом и, весело помахивая кнутом, выкрикивает:
— Слава Создателю, что вас встретил! Без вас не выехать бы мне на эту лешеву гору! Ни в жисть! Слава Создателю! Эй-ей, подсоби, Митюга! Сергей, чего опустил постромки? Но-но-но, голубчики!..
Лгунья
Не обижайте меня; я маленький-маленький человек, но у меня большое сердце; поэтому я так много любил и так безумно страдал. Слушайте, я расскажу вам всю правду и попытаюсь даже рассказать вам мою душу, насколько это возможно; но за это я попрошу вас сделать мне маленькое одолжение; развяжите эти бесконечные рукава моей ужасной рубашки; мне хочется говорить и жестикулировать. Что делать? У каждого оратора есть свои привычки. Кроме того, я попросил бы вас не пускать в эту комнату женщин. Я не боюсь бедных, больных и безобразных женщин, но красивые, нарядные и молодые возбуждают во мне непреодолимый ужас. Я кричу «лгунья» и лезу под подушки, под диван, под что попадётся; судорога ломает моё тело, и ужас искажает лицо. Моё сердце стучит как барабанщик, увидевший неприятеля, и мне хочется превратиться во что-нибудь неосязаемое и невидимое. Я боюсь, что женщина найдёт меня везде; они ужасно чутки к запаху горячей крови.
Будьте внимательны, хотя история, которую я намерен рассказать вам, уже давно потеряла прелесть новизны; впервые она имела место на земле семь тысяч лет тому назад, когда первая женщина обманула своего мужа и Бога. Итак, слушайте. Впрочем, дайте мне сначала стакан холодной воды. Вот так. Благодарю. Я начинаю.
Она не приходила долго, мучительно долго. Я сидел у себя в комнате; мне нужно было рисовать для юмористического журнала карикатуры, но я не мог работать. Она не приходила! Мысли испуганно метались в моей голове, как совы, разбуженные в покинутом замке фонарём вошедшего человека. Я стоял у окна, засунув дрожащие руки в карманы, и думал: «Она меня обманывает!»
«Она меня обманывает!» Это был тот самый фонарь, свет которого заставил испуганно заметаться безобразных сов. Окно выходило на двор. В открытую форточку дул сырой и холодный ветер и приносил из чьей-то квартиры жалобное пенье рояля и флейты. Звуки лились, то тоскующие и печальные, как песня безгрешного ангела, то исступлённо метались и бились в каменных стенах, как истерическая женщина. Я не знаю, кто играл там, но если бы я сел за рояль, я играл бы то же самое. Сердце моё жалобно плакало, а в голове роились мысли безобразные и отвратительные.
Порою мне казалось, что в моем сердце начинал злобно выть дикий зверь, но к нему входил безгрешный ангел и произносил магическое слово; и зверь прятался в самый тёмный угол и утихал.
На дворе было темно, сыро и холодно; моросил мелкий дождик, из водосточных труб хлестала вода, а из кухни раздавался неприятный лязг оттачиваемого о камень ножа.
Она всё ещё не приходила. Время ползло медленно, как змея, у которой раздавили внутренности.
Я не знаю, сколько времени я простоял у окна, но лампа, которую я зажёг в 7 часов, выгорела и погасла. Рояль уже допел свою песню, звуки заснули сразу, как наплакавшиеся дети, и в моей комнате стало тихо, как на кладбище. Я зажёг свечу. И в эту минуту вошла она.
Она вошла и остановилась на пороге, очевидно, поражённая моим видом. Затем она, не раздеваясь, быстро подошла ко мне и, бледнея, спросила:
— Милый, что с тобою?
Её голос прозвучал так нежно и трогательно, что в моё сердце пахнуло теплом, и на моих глазах показались слезы.
О, нет, она не может лгать! Она святая, непорочная и чистая, а я гадкий, испорченный, подозрительный человек! Я снял с неё верхнее платье, отряхнул с него дождевые капли и усадив её в кресло, стал перед ней на колени. Я просил её простить меня, гадкого и грешного, и целовал её колени, и плакал, и говорил ей о своих мучениях. Она слушала меня молча и загадочно глядела куда-то вдаль и улыбалась. На минуту мне показалось это странным. «Чему она улыбается? Зачем её глаза приняли такое загадочное выражение?» Эти мысли мелькнули в моей голове с быстротой молнии, и в то же время я увидел за плечами любимой женщины призрак, смутный и неясный, похожий на эту женщину, но в то же время отвратительный. Это был образ лгуньи. Я не знаю, понимаете ли вы меня? Я испугался, толкнул от себя молодую женщину и громко зарыдал. В моей груди что-то заклокотало. Я не умею сказать, ворчал ли там дикий зверь или дрожал в испуге и горько плакал безгрешный ангел. Она дала мне воды, и я успокоился хотя продолжал ещё всхлипывать и поминутно вздрагивать. Я переносил взоры с предмета на предмет, опасаясь, что если я буду пристально смотреть в одну точку, отвратительный призрак вырастет перед моими глазами снова.
Она уложила меня в постель, целовала мои губы и глаза и ласково говорила, где была, что видела и слышала. Она была у подруги на Басманной улице.
Когда она раздавалась, чтобы лечь спать, из её кармана выпала какая-то записочка; она мельком взглянула на меня, изорвала эту записку в клочки и бросила в угол в плевальницу. Я видел это сквозь сон; мои глаза уже смыкались; после нервного припадка я заснул крепко, как убитый.