Изменить стиль страницы

Тюремщик по-прежнему глядел на север, безмолвный и суровый, с лицом напряженно застывшим и, как мне показалось, скорбным. Слишком поздно — как всегда, с начала времен. Я паясничаю и кривляюсь, поучаю глухую, как стена, вселенную, но шумлю я напрасно — слишком поздно. А тюремщик, пронзая взглядом долину, все смотрит, как догорает недостижимый идеал, затем наконец опускает глаза, вспоминает про свои обязанности и уходит, не проронив ни слова, чтобы заняться другими заключенными и другими невеселыми делами, которые не дают ему покоя, если он на время выкидывает меня из головы. Наречем его Атлантом. Его работа бессмысленна, но есть в ней некое достоинство.

Даже стоя на месте,
Агатон исчезает,
Падает, падает в пропасть.
И туда же весь мир улетает.

Так о чем это я? Доркис мертв. Да. А Иона?..

Все вылетело у меня из головы. Я что-то сделал для них, нечто исполненное щедрости, возможно, даже отваги.

Забыл.

Невероятно! Мой некогда великий ум, по крайней мере, незаурядный… Я мог, один раз услышав, воспроизвести длинные речи. Я мог прочесть десяток страниц и запомнить их на многие годы. А теперь все забыл.

Бедняга Агатон совсем ума лишился,
Он слишком слаб, чтобы пуститься в пляс,
Но гордости запас еще в нем сохранился:
Он прячет грязное белье от посторонних глаз.

Доркис погиб.

Я в какой-то комнате — кажется, во дворце. Была ночь, потому что, когда я глянул в окно — да, теперь я вспомнил, — колонны смутно белели во мраке, похожем на густой черный туман. Шаги — судя по всему, стражников; потом другие — более легкие и неторопливые. Входит царь, слабоумный и преждевременно состарившийся Харилай. Он поднимает руку, подзывая меня к себе, и я…

Не помню.

Тука сказала:

— Ты хочешь ее? Теперь ты можешь быть с нею, ты же знаешь.

— Тебе прекрасно известно, кого я хочу иметь своей женой, — сказал я.

— Вовсе нет, — сказала она. — Мне известно, что ты любишь меня и что я для тебя в некотором роде выгодное помещение капитала — двадцать лет жизни.

— Разве этого не достаточно?

— Это ничего не значит. Я бы ни за что не поверила, не будь это правдой. Я даже могу понять тебя. Наверное, я бы чувствовала то же самое, если бы встретила подходящего мужчину.

— А Доркис? — спросил я.

Она посмотрела в окно, опираясь рукой о подоконник, чтоб сохранить равновесие.

— Почти, — сказала она. — Если бы он всегда был таким, как в те последние минуты…

По улице, чеканя шаг, промаршировал отряд воинов. Когда шум затих, я спросил:

— Что же изменило его?

— Уверенность, — ответила Тука. Она чуть наклонилась, будто от боли, затем повернулась ко мне лицом и сказала: — Смерть.

Я подумал: Я люблю тебя, Тука. Не уходи. Очнись.

Подожди. Да.

Доркис погиб.

Царь поднял руку, и я подошел к нему. Опустился на колени и сказал, церемонно и серьезно, как Солон Крезу:

— В чем бы ни состояла вина мужа этой женщины, она и ее дети здесь ни при чем. Долгие годы Доркис был законопослушным и преданным слугой и притом свободным по закону. Ему были даны определенные преимущества: хороший дом, запасы провианта, свобода передвижения, и он ценил их так же, как и его семья. Я говорю это как друг, хорошо знавший его. В конце концов он, должно быть, сошел с ума. Разве человек в здравом рассудке стал бы выступать против тех, кто был добр к нему? Вы, Ваше царское величество, видели казнь. Этот человек был безумцем. Достойным восхищения, может быть. В некотором смысле. Даже благородным. Но, клянусь всем святым, он был безумен. Если любимый пес Вашего величества взбесится, вы же не станете наказывать суку и ее щенков?

И Иона и Тука побелели от ярости, узнав о моем уничижении его мученичества. Я мог бы высмеять их. Но сохранил невозмутимую серьезность.

Царь слабо махнул мне рукой, вернее; махнул рукой приблизительно в мою сторону. У него было плохое зрение.

— Так о чем же ты просишь нас?

Я склонился еще ниже.

— Позволь им по-прежнему владеть домом. Позволь им жить так, как они жили раньше, в почете и уважении. Они не причинили Спарте никакого вреда.

Радость Народа оглянулся на Ликурга за помощью.

Ликург молчал, наблюдая за мной.

Харилай сказал:

— Этот человек здесь… — Мысли его блуждали.

Ликург оставался невозмутим.

— Насколько нам известно, — сказал он, — этому человеку можно доверять.

Вид у Харилая был недовольный. Он устал стоять, а из-за меня был вынужден мириться с этим неудобством.

— Наглости этому человеку не занимать, — сказал он. — У него хватает наглости обращаться к нам с просьбой о милости по отношению к илотам!

Ликург ничего не сказал.

Харилай нахмурился и закрыл глаза.

— Ну что ж, пусть получит то, о чем просит, что бы это ни было.

Ликург кивнул.

— Как будет угодно Вашему величеству.

Хотя решение царя не было окончательным, эфоры не стали возражать.

Харилай удалился.

Ликург тоже повернулся, чтобы идти, и я сказал:

— Спасибо, конь.

Он остановился и, немного подумав, сказал:

— Ты недурно сыграл свою роль. — И вышел.

Тука сказала:

— Ты хочешь ее? Теперь ты можешь быть с нею, ты же знаешь.

— Тебе известно, кого я хочу иметь своей женой, — сказал я.

— Вовсе нет, — сказала она. — Мне известно, что ты любишь меня и что я для тебя в некотором роде выгодное помещение капитала — двадцать лет жизни.

— Разве этого не достаточно?

— Это ничего не значит.

— Предположим, я собираюсь прокатиться на слоне, — сказал Клеон. — Я выбрал цель — прокатиться на слоне, и одновременно я выбрал средство… — Он мягко улыбнулся, бесконечно далекий от меня.

Мы почему-то находимся в нашей спальне. Неистовая ссора в самом разгаре. Тука вне себя от ярости, но мне все равно, почему она взбешена. Она швыряет в меня чем попало. Я уворачиваюсь, как и положено трусу, однако на сей раз не покидаю ее с презрением, потому что, когда я ушел в прошлый раз, с ней случился удар. Мы совершенно голые, и, несмотря на всю свою злость и тоску, я думаю: Я люблю тебя, Тука. Вернись. Она прыгает на меня и царапает мое лицо, стараясь достать до глаз. «Прекрати! — кричу я. — Если ты выведешь меня из себя, я убью тебя». Я отталкиваю ее, чтобы показать, что все ее попытки одолеть меня бессмысленны. Но она не унимается, и я чувствую, как холодная кровь, словно слезы стекая по щекам, капает мне на грудь; однако глаза мои еще целы. Я сжимаю ее в объятиях, как любовник, и, удерживая левой рукой, правой наношу ей несколько ударов по спине. Она задыхается, падает, и я бью ее по лицу, потом в живот. Она лежит неподвижно, из носа у нее течет кровь.

— Я же говорил тебе! — ору я на нее. — Я предупреждал тебя!

Она не шевелится. Я приподнимаю ее, глажу по спине, как обычно, когда она каменеет от гнева. Но сейчас она не окаменела, а просто потеряла сознание от моих ударов. Я говорю ей о своей любви.

На следующее утро Тука уехала вместе с детьми.

Я полностью утратил ощущение времени. Кажется, вчера я начал работать над этой печальной повестью. А может быть, неделю назад. Как бы то ни было, сегодня я себя великолепно чувствую, относительно, конечно. Лекарь, которого приводил мой приятель-тюремщик, настроен далеко не так оптимистично, но мне-то лучше знать, как я себя чувствую. И видит бог, это улучшение только физическое. Оно никак не связано с тем, что происходит в последнее время.

Приходила Иона. Внук рассказал ей, что я смертельно болен и упорно отказываюсь принять их видение свободы; и хотя она давным-давно променяла любовь ко мне на любовь к мятежу, она пришла, чтобы самой во всем убедиться и в случае необходимости прибегнуть к своему искусству увещевания. И вот среди бела дня она появилась перед дверью моей камеры. Ей бы не следовало этого делать по целому ряду причин. Война сделала ее некрасивой. Тюремщик наверняка заметил ее, но, поскольку поблизости не было никого, кто бы заставил его выполнять свои обязанности, которые он презирает, — он позволил ей пройти. Хотя, возможно, он уже убит. Нет, я ошибся, сказав, что война сделала ее некрасивой. Она лишь изменила ее, приблизила к всеобщему крушению. Ее раскосые глаза, некогда полные очарования и соблазна, стали теперь хитрыми и горели, как раскаленная лава в жерле вулкана. Ее речь, некогда по-детски запинающаяся от неуверенности, теперь была язвительна и резка, как речь человека, привыкшего отдавать жестокие приказы. В ее присутствии я чувствовал себя несчастным древним Кроносом. Я понимаю ее, люблю ее и жалею — и потому делаю вид, что не замечаю, как она глядит на меня, словно на доброго, некогда могущественного и милосердного древнего бога, который уже наполовину мертв.