Изменить стиль страницы

Он происходил из торгового сословия, как и я. Его отец притворялся религиозным, но Конон видел его насквозь. Сам Конон верил только в материальную выгоду; если поклоняться чему-нибудь, говорил он, то только этому. Однажды мы сидели в хижине Клиния: Клиний за столом читал книгу, которая позже перешла в мои руки, а мы с Кононом сидели на полу. Конон крепко обхватил колени, мышцы вздулись, темные глаза сузились и не отрывались от огня. (Он был невысокий, квадратный, широкоплечий, очень загорелый. Часто он молчал, часами и даже сутками не произнося ни слова, но затем на него находило, и он тараторил без умолку, быстро и агрессивно, отстаивая, как мне казалось, самые нелепые вещи: что материя удерживает и сохраняет магию так же долго, как дерево; что рабство — хорошо, поскольку либерализует секс, — и так до тех пор, пока внезапно, словно ему вдруг наскучило, он не успокаивался и не погружался вновь в молчание.)

— У моей бедной матери, — говорил Конон, — была статуя Приапа в нашем саду среди цветов. Я помню, как она становилась перед ней на колени весенним днем, положив рядом лопату и поставив на землю корзину с цветами. Она верила, что Приап может заставить все расти быстрее. — На его лице вспыхивала белозубая лунообразная, но мрачная улыбка, и он трещал суставами пальцев. — Если это правда, то бог, должно быть, не слишком доброжелательно относился к моей матери. Все, что она выращивала, сохло и погибало, будто ее пальцы были ядовиты. Она заламывала руки и вновь обращалась к старому Приапу с молитвой, еще более горячей, чем предыдущая. — Он сердито засмеялся — точно металл застучал о камень. — Афине Палладе она тоже молилась. Она молила Афину очистить разум отца (Зевса) и заставить его относиться к ней справедливо. Но Афины не было на месте. Она где-то трахалась с Гермесом.

Клиний глянул на нас, но ничего не сказал. Он не все слышал.

— Так ты веришь в богов или нет? — спросил я.

Он не отводил глаз от огня.

— Я верю в звезды, — сказал он важно. — Они представляются мне честными и благоразумными. Я верю в реки, горы, овец, коров, лошадей, в золото и серебро. Если существуют боги, которые повелевают всем этим, они мне, несомненно, подходят. Но если есть боги, которые управляют делами людскими, то они либо порочны и злы, либо рехнулись. Лучше считать, что богов нет и удовлетвориться материальной выгодой. — Глаза его ярко засияли, как у безумца. — Слушай! Боги дают тебе надежду, они терзают тебя ею, а потом наступают тебе на горло. Хрусть! Последний раз, когда я молился, я молился Зевсу, это было в ту ночь, когда умерла моя мать. Мой отец тоже молился, наполняя воздух пышными стенаниями и вскрикиваниями, хотя давно знал, что она умирает. Он этого ожидал. Возможно, он не слишком сожалел. Она была придирчивой и ворчливой клячей. Так что моя надежда — материальная выгода. Ты когда-нибудь видел богача, взывающего к богам? К чему ему боги, если он богат? У него есть золото, рабы, чтобы его считать, и льстецы, чтобы говорить ему, как он счастлив. Если он торгует шлюхами, его жена все равно остается с ним ради сытной пищи и поклонов, которые ей отвешивают. Слушай. Все, что есть на земле, — это материальная выгода. Остальное — это пьянство и иллюзия. Даже идеи, эти вещи, произрастающие в мозгу, как бородавки; эти царапины, проведенные на свитке чьим-то стилом. Ты знаешь, что такое смерть? Покинутое тело, ты полагаешь? Душа, полетевшая к Гадесу? Чушь! Смерть — это сломавшаяся машина. Какой-нибудь мускул — скажем, сердце — перестает работать, и остальные мускулы, включая глазные, слабеют, замедляют работу и останавливаются. — Теперь он был тверд и смотрел неподвижным взглядом статуи. — И религия — тоже машина: механическая система слов, завываний и воздевания рук, которая применяется, чтобы ублажить какого-нибудь дурака, и прекращает действие, как только дурак успокоится. Политика, честь, преданность — все это машины.

Клиний резко вскинул голову и посмотрел в направлении Конона.

— Как же ты объясняешь вселенную, малыш?

— Как Акрополь, — ответил Конон. — Кто-то ее построил. Кто-то, кто давно умер.

Было время, когда он намеревался увести у меня Туку. Всю жизнь он мечтал жениться на деньгах — сияющая надежда его корпускулярного мира. Он мог бы заполучить Туку. Он был недурен собой, и ожесточенность делала его в определенном смысле привлекательным, хотя замкнутость и способность к состраданию — мои особые таланты — в конечном итоге всегда побивали озлобленность. Кроме того, Конон действовал грубо, слишком откровенно стремясь наложить свои лапы на ее состояние.

— Что с ним стало? — спросила Иона. В этом вопросе — как, впрочем, и во всех других — слышалась некая особая интонация, тайный смысл, который я не мог разгадать.

— Он полностью перешел в материальное, — сказал я. — Он умер.

Она ждала, чуть нахмурившись. Ей хотелось о чем-то спросить. Я чувствовал напор слов за ее поджатыми губами, за напряженными челюстными мышцами, видел его в туго стянутых волосах.

— Он попытался убить Солона, — сказал я. — Тогда он был уже взрослым. Он полагал, что благодаря этому войдет в круг афинских богачей. Возможно, так бы оно и было, если бы у него получилось. Богатые дали Солону большую власть, чем предполагали, и теперь не могли отобрать ее иначе, нежели разорвав Солона на куски и ввергнув страну в пучину гражданской войны. Кое-кто полагал, что дело того стоит, и они поддержали план Конона. Когда заговор провалился, эти люди присоединились к тем, кто наиболее яро проклинал Конона. Ты никогда не видела столь сильного проявления праведного гнева!

Она задумчиво смотрела поверх моей головы, сосредоточившись и приготовившись — словно небо в грозовых облаках.

— Почему у него не получилось?

— Он сделал ошибку, — сказал я. — Доверился одному другу.

Я видел, что до нее дошло — догадка молнией сверкнула в мозгу, она отвергла ее, не хотела верить и наконец поверила.

— Тебе? — спросила она.

Я кивнул.

Над этим она тоже задумалась, мысли ее неслись скачками. Не могу сказать точно, куда они летели, размышляла она о своей жизни или о моей или о чем-то еще; и не знаю, была ли она готова простить мой поступок. Я предоставил судить Ионе; так ребенок полагается на действия матери при виде хмурого отца — ей решать; угрожает он или безобиден.

— Что же заставило его открыться тебе? — спросила она. — Разве он не знал, как ты относишься к Солону?

— Прекрасно знал, разумеется. Но мы были друзьями. Мы, можно сказать, вместе росли. Мы дрались и переживали — иногда даже мучительно, но… — Я взглянул на нее и запнулся. Выражение напряженного внимания, какого-то странного возбуждения и, возможно, страдания смутило меня, заставило почувствовать, что я что-то упустил. Неужели ей хотелось, чтобы я был виновен, непростительно подл?

— Как мне объяснить? Мы были как братья. Нет, ближе. Много раз мы болтали всю ночь напролет, лежа на нашей койке в лачуге Клиния, глядя на отблески угасающего огня. Мы знали то, чего не знал никто на земле, кроме Клиния, — знали из книги. Однажды мы вместе убежали. Как-то раз я что-то стянул, и он лгал, чтобы спасти меня. Мы вместе спали с женщинами. Конон знал меня. Он знал меня не хуже, чем я сам. Я пытался отговорить его от измены — именно так я сказал, и так оно и было, — но Конон уже принял решение. Он потребовал, чтобы я поклялся молчать. Если бы я отказался, он бы изменил свой план и привел его в исполнение каким-нибудь другим способом. Я ломал голову в поисках выхода и в конце концов дал ему слово. Он знал, что это значило для меня в те дни. Он почувствовал себя в безопасности.

Ее напряженный взгляд был прикован ко мне.

— Но почему он настаивал на том, чтобы рассказать тебе?

— Потому… — сказал я — и внезапно понял, потрясенный. — Потому что он хотел, чтобы я любил его неважно за что, любил безраздельно, как пес — хозяина, и чтобы я доказал это.

— А ты все-таки рассказал.

Я кивнул.

Она закрыла глаза.