Изменить стиль страницы

Люпен с трудом дочитал до конца. Слезы застилали ему глаза. Слезы жалости и нежности, слезы печали.

Нет, он не заслуживает доверия своего Жильбера. Правда, он сделал все, что было возможно, но бывают обстоятельства, когда надо бороться с самой судьбой, а судьба на этот раз была сильнее его. С самого первого дня и за всю эту плачевную авантюру ход событий не совпадал с его предположениями. Раньше Кларисса и он, идя в сущности к одной цели, потеряли недели на борьбу между собой. Потом уже, когда они объединились, посыпались на них невзгоды одна за другой: похищение маленького Жака, исчезновение Добрека, заключение его в башне двух влюбленных, рана Люпена и вследствие этого бездействие, затем проделки Добрека, увлекшие Клариссу, а за ней и Люпена на юг, в Италию. И в конце концов крушение всех надежд, когда ценой громадной силы воли, настоящих чудес, настойчивости они уже почти достигли цели, и вот список 27-ми имеет значения не больше, чем любой клочок бумаги.

— Складываю оружие, — заключил Люпен. — Битва проиграна. Даже если я и отомщу Добреку и уничтожу его. Настоящим побежденным все-таки буду я, потому что Жильбер ведь умрет.

И он опять заплакал не с досады и не со злости, а в полном отчаянии при мысли, что Жильбер умрет. Тот, которого он называл своим любимым товарищем, через несколько часов погибнет навсегда. Он не мог его спасти. Никаких средств больше не оставалось. Он не искал даже их. К чему? Он знал, что час возмездия наступит рано или поздно, ни один преступник не может похвалиться, что ему удалось избежать наказания. Но весь ужас был в том, что жертвой являлся этот несчастный Жильбер, неповинный в преступлении, за которое должен поплатиться жизнью. В этой трагической необходимости дать погибнуть невинному сказывалась еще более беспомощность Люпена.

Сознание этой беспомощности проникло в него так глубоко, что он уже не был поражен, получив следующую телеграмму от Балу: «Машина повреждена. Починка задерживается. Приедем завтра утром».

Еще одно доказательство того, что счастье отвернулось от него. Он не пытался даже восстать против этого решения судьбы.

Люпен посмотрел на Клариссу. Она спокойно спала, и этот отдых от кошмара жизни показался ему таким заманчивым, что, почувствовав смертельную усталость, он схватил пузырек и выпил остатки снотворного. Затем он прошел к себе в спальню, улегся на кровать и позвал слугу:

— Иди спать, Ахил, и не буди меня, что бы ни случилось.

— Значит, патрон, — спросил Ахил, — ничего уж не поможет Жильберу и Вошери?

— Ничего.

— И… совершится?

— Да.

Через двадцать минут Люпен заснул.

Было десять часов вечера.

* * *

Вокруг тюрьмы в эту ночь было шумно. В час дня бульвар Араго и все прилегающие к тюрьме улицы охранялись сыскными агентами, которые пропускали прохожих, не иначе как подвергнув их настоящему допросу.

Дождь лил как из ведра, и потому, казалось, охотников до такого рода зрелищ не должно быть слишком много. Особым приказом кабаре закрылись в этот день в три часа дня. На улицах разместили два отряда инфантерии, а на случай тревоги поместили целый батальон на бульваре Араго. Между войсками встречалась и муниципальная конная стража, прохаживались офицеры и чины префектуры. Словом, все и вся были мобилизованы для предстоящего события.

Гильотину устраивали между тем посреди площадки на углу бульвара и улицы. Доносился глухой шум молотков.

Но к четырем часам, несмотря на дождь, собралась толпа и запела. Засветили фонари и, к своей досаде, публика убедилась, что за дальностью расстояния еле-еле видны стойки гильотины.

Появилось несколько экипажей, в которых приехали должностные лица в черном. Раздались аплодисменты и свистки, что дало повод конной страже рассеивать толпы, так что площадь очистилась более чем на триста метров вокруг. Развернулись еще два отряда солдат.

Вдруг все замолкло. В темноте показалось что-то белое. Дождь прекратился. Внутри, в конце коридора, где помещались камеры приговоренных, слышны были тихие голоса людей, одетых в черное.

Прокурор республики в беседе с Прасвиллем высказал свои опасения по поводу событий.

— Да нет, уверяю вас, что все обойдется без всяких приключений.

— Вам не доносили ни о чем подозрительном?

— Нет. Да ничего и не может быть, потому что Люпен у нас в руках.

— Возможно ли?

— Да, мы открыли его местопребывание. Дом на площади Клини, который он занимает и в который вчера в семь вечера вернулся, оцеплен. Кроме того, мне известен его план спасения сотоварищей. В последний момент этот план рухнул. Бояться нечего. Правосудие свершится.

— Может быть, об этом пожалеют когда-нибудь, — сказал адвокат Жильбера.

Слова адвоката удивили прокурора.

— Вы верите в невиновность вашего клиента?

— Твердо верю, господин прокурор. Невинный понесет кару.

Прокурор замолчал. Но через минуту, словно отвечая на собственные мысли, он сознался:

— Дело велось необычайно поспешно.

А адвокат повторил изменившимся голосом:

— Да, невинного предают смерти.

Тем временем казнь началась.

Начали с Вошери, и директор тюрьмы велел открыть его камеру.

Вошери вскочил с кровати и расширенными от ужаса глазами смотрел на вошедших.

— Вошери, мы объявляем вам…

— Молчите, молчите, — зашептал он. — Не говорите ничего. Я знаю, в чем дело. Идем.

Можно было подумать, что он хочет покончить с этим делом как можно скорее, с такой готовностью он подчинялся всему, что с ним проделывали. Единственное, что он не допускал, это чтобы к нему обращались с разговорами.

— Не о чем говорить, — повторил он. — Что? Исповедаться? Не стоит труда. Я убил. Меня убивают. Это правильно. Мы квиты.

На минуту он умолк.

— А что, товарищ тоже пойдет?

И узнав, что Жильбера тоже ведут на казнь, он подумал недолго, оглядел присутствующих, хотел как будто сказать что-то, пожал плечами и, наконец, прошептал:

— Лучше так. Вместе грешили. Вместе расплатимся.

Жильбер тоже не спал, когда вошли в его камеру.

Сидя на кровати, он выслушал приговор, попробовал встать и — разрыдался.

— О, моя бедная мама, бедная мама, — всхлипывал он.

Его уже хотели расспросить о матери, про которую он никогда раньше не говорил, как вдруг слезы сменились резким криком:

— Я не убийца, не хочу умирать, я не убивал.

— Жильбер, — говорили ему. — Надо быть мужественным.

— Да, но раз я не убивал, то за что мне умирать? Клянусь вам, я не убивал… я не хочу умереть… я не убийца… не надо было бы…

Слов Жильбера нельзя было разобрать. Он дал себя уговорить, исповедался, выслушал службу, потом, успокоившись, почти послушный, голосом покоряющегося ребенка простонал:

— Надо будет сказать моей матери, что я прошу прощения.

— Вашей матери…

— Да. Пусть мои слова напечатают в газетах. Она поймет. Она-то знает, что я не убивал. Но я прошу у нее прощения за горе, которое я ей причиняю, которое мог ей сделать, и потом…

— И потом, Жильбер?

— Ну да, я хочу, чтобы патрон знал, что я не потерял доверия…

Он оглядел присутствовавших одного за другим в смутной надежде, что один из них вдруг окажется переодетым другом и унесет его отсюда.

— Да, — сказал он мягко, почти набожно, — я еще верю даже в эту минуту… Пусть он знает об этом. Хорошо? Наверное, он не даст мне умереть… я уверен в этом…

Поистине трогательно было видеть этого ребенка, одетого в смирительную рубашку, связанную у ворота и на ногах, охраняемого тысячами людей, который уже находился во власти неумолимого палача, но который все-таки еще надеялся.

Сердца присутствовавших сжались тоской. На глазах появились слезы.

— Бедняга, — пробормотал кто-то.

Прасвилль, тронутый, как все, и вспомнивший Клариссу, повторил про себя:

— Несчастный мальчуган.

Адвокат Жильбера плакал и не уставал повторять всякому, кто был подле: