Изменить стиль страницы

– Мальчик! Что же ты стоишь, о боги?! Подумай о козе – напои! Покорми осла! Приготовь мне дров для печи! Воды наноси! Да наточи резцы для отца!

Сократ рассмеялся, подбежал к матери, поцеловал, поднял ее на руки:

– Я понял, мама, о чем надо думать прежде всего: о козе, об осле, о дровах и воде для тебя, об инструментах отца, а уж потом и о звездах!

12

Прибежал запыхавшийся раб:

– Жена владельца большой пекарни Эвколия готовится родить и зовет на помощь Фенарету!

Мать попросила сына сопровождать ее. По дороге Фенарета сердито ворчала:

– Опять босиком пошел! Скоро эфебом станешь, гражданином Афин, а ходишь босой, словно нет у нас денег на обувь!

– А у меня собственные подметки!

Сама Фенарета – в красивом плаще, ее волосы свернуты узлом, и ей это к лицу, хотя немолода уже. А босоногий сын в том же хитоне, в котором работал с утра, и будто нет у него ничего общего с матерью. Фенарету всюду встречают приветливо – люди больше живут на улице, чем в домах, переставляют свои табуретки с солнечной стороны в тень.

– Взгляни, Фенарета! – Молодая женщина протягивает повитухе ребенка. – Всего три месяца назад мы с тобой его родили! Был чуть побольше пиниевой шишки, а нынче каков!

– Да будет с ним благосклонность Артемиды.

Детишки тоже знают Фенарету. Весело скачут вокруг нее:

Фенарета, Фенарета,
Обойдите вокруг света,
Лучшей мамы не сыскать!
Ее детей не сосчитать!
Хайре, хайре, Фенарета!

Проходит Фенарета с сыном по афинским улочкам, а за ними летят голоса:

– Удачи тебе! Пойдешь обратно – загляни к нам!

Дошли. Домоправительница усадила Сократа в перистиле на кресло, велела рабу принести для него медовых лепешек, винограду, фиг. Сама же повела Фенарету в спальню, откуда доносились болезненные стоны.

Много времени прошло, наконец Фенарета вынесла новорожденного:

– Мальчик! Да прехорошенький, как дынька!

Положила выкупанного младенца в мягко выстланную корзину.

– Присмотри за ним, – велела Сократу и вернулась к родильнице.

Сократ стал разглядывать плачущего малыша. Вот еще один червячок, красный, сморщенный, беспомощный. Сейчас ты еще только зверюшка, не более того. Душенька пуста, еще ничто в нее не запало, ни хорошее, ни дурное. Вот как начнешь входить в разум – закипит у тебя в головке, словно в котле… Я это знаю. То же самое происходит со мной сейчас. Вот ведь как – не было ничего, а вдруг – ты! Будущий афинский гражданин, каким вскоре стану и я. Да, пока что непохож ты ни на стратега, ни на возницу олимпийской четверки… Но чего нет, то еще может статься!

Но что же ты все плачешь! Шшшш, шшшш… Не пугайся жизни, червячок! Знаю, не пустяк – вытащили тебя в эту суету, и ничего-то ты не понимаешь, ни в чем не разбираешься, не знаешь даже, как и с самим-то собой быть. Ты еще просто жалкая крошечка, отданная на милость всему, что тебя окружает: людям, предметам… Зажужжала муха, Сократ помахал рукой, чтоб она не села на личико ребенка. Вон даже муху отогнать не умеешь…

Вышла Фенарета. Она еще дрожит от напряжения, но довольна. Мать младенца в порядке.

– А малыш плачет? Как все… – Фенарета взяла его на руки, чтоб успокоить легким покачиванием. – Все новорожденные плачут. Только ты смеялся!

– Чему я смеялся, мама? – спросил Сократ.

– Откуда мне знать? – улыбнулась Фенарета. – Наверное, радовался, что явился на свет.

Сократ любовался матерью с младенцем на руках. Вот так же, конечно, баюкала она и меня…

– А я, мама, и вправду рад, что родился. Иной раз меня охватывает такое… такое удивительное чувство: до чего же странная случайность, что среди стольких людей, живших до нас, и тех, что будут после нас, родился и я – да еще именно у тебя с отцом, и именно в нашей стране! Надо быть глупцом, чтобы не понимать, как счастливо я родился…

Фенарета укачивала младенца, колыхался длинный пеплос от ее движений. Лицо ее, выражавшее нежность, было прекрасно.

– Так бы и расцеловал тебя! – вырвалось у Сократа.

– Ах ты, шалая головушка! – мягко отозвалась мать, улыбнувшись. – Смотри, он уже не плачет. Вот и славно, мальчуган! Скоро придет папа. Понянчит тебя, обойдет с тобой все алтари в доме… Это свет колол тебе глазки, правда? И ты чувствовал себя в корзиночке таким заброшенным…

– Ты, мамочка, всегда знаешь, что нужно малышу, который и говорить-то не умеет…

– Таким маленьким и не надо говорить, – возразила Фенарета, не отрывая взгляда от младенца. – Легко угадать, что им требуется: желания у них такие простые и естественные. Пройдет много времени, пока они вступят в жизнь. Такой младенчик – это ведь только надежда, не больше. Иной раз судьба щедро осуществляет эту надежду, а иной раз и губит…

– Судьба?.. – медленно произнес сын.

Смотрит Сократ на давние и недавние работы отца. Все это боги, богини, герои и знаменитые люди. Бюст Эсхила, Деметра в венке из колосьев…

Сколь странен мой мир: мать помогает рождаться живым людям, отец – каменным. Крошечный человек, которого мать вытаскивает на свет, беспомощен, отдан на произвол всему и всем. Он хнычет, ревет, кричит, сосет грудь. Больше он пока ничего не умеет.

Отец творит взрослых. Человека и бога. Но он может придать им одно лишь движение, один взгляд, одно выражение. Да, это красота – но неподвижная, оцепенелая, неизменная. Даже если это сама муза танца Терпсихора или Дискобол, от них всегда исходит покой неподвижности, они застыли в движении. Это образ живого человека – но не жизнь его. Да и то образ, уловленный в одном определенном мгновении. Окаменел человек и не двигается. Камень есть камень.

Живое человеческое дитя, которое принимает мать, так же беспомощно, как этот мрамор. Из рук матери выходят дети – из рук отца каменные великаны. Чья работа нужнее? Обе нужны! Работа матери – добро, но есть ведь и красота в рождении ребенка. В работе отца красота, подлинная красота, но есть в ней и добро! Однако и в том, и в другом чего-то недостает… Здесь новорожденный – там человек из камня, а между этим трепетным комочком и застывшим в камне образом остается пробел. Что же заполняет этот огромный пробел? Рост человека! Его чувства, инстинкты, мысли, деяния, труд… Самое главное, самое важное!

Анаксагор отрицает богов. Тогда, значит, остается только человек. Но как быть человеку, если он утратил опору, если за ним не стоят боги, не направляют каждый его шаг от рождения до могилы? Как быть человеку, если он должен рассчитывать только на себя? Ведь боги – это какая-то опора для человека. Анаксагор отнимает у него богов – а что дает взамен?

Смеркается, а Сократ все стоит неподвижно, погруженный в думы. Как быть с этими человеческими детенышами? Над этим, пожалуй, стоит поломать голову…

– Ты прав, Сократ.

Он вздрогнул:

– Кто это сказал? – Оглянулся. – Ты, богиня моя? Вижу – на губах твоих еще трепещет отзвук моего имени… Заклинаю тебя твоим очарованием, скажи: могу ли я хоть что-то сделать для этого?

Ласковое дуновение освежило его лоб. И не Артемида – внутренний голос тихонько ответил: «Когда войдет тебе в кровь познание, что красота есть добро, а добро – красота, когда в сердце твоем и мозгу то и другая сольются воедино, в калокагафию, тогда ты поймешь, что надо делать».

Через ограду заглянул Симон.

– Над чем задумался, Сократ?

– Я открыл для себя важное слово и поделюсь им с тобой – калокагафия!

13

Сократу исполнилось восемнадцать лет, и он был занесен в списки афинских граждан Алопеки, к которой приписан и его отец. Сократ стал эфебом.

Он принес обязательную торжественную присягу:

«Не оскверню священного оружия и никогда не покину товарища в бою, один и вместе с другими буду защищать все, что нам свято и дорого. Не умалю могущества и славы родины, но буду всегда приумножать их. С готовностью буду повиноваться властям и законам, уже установленным, и тем, которые впредь примет народ; если же кто-нибудь попытается отменить или нарушить законы – не допущу этого и буду отстаивать их один и вместе с другими. Так же я буду хранить веру отцов. Да будут мне свидетелями боги!»