Изменить стиль страницы

— А вдруг пурга не кончится?

— Когда-нибудь все равно кончится, — заверила Нуна.

— Послушай, — пнул он мешок с песцами. — А зачем мы их везем? Живыми? Все равно ведь убьешь? В капканах-то ты их убиваешь?

— Да, — ответила она. — Но я думала, тебе нужны живые.

— Мне? — удивился Николай.

— Да… — растерянно пробормотала она… — я думала тебе нужны… мне живые не нужны… зачем мне? Ты же их поймал!

— Ну, тогда это… — мялся он — …ты их того… придави… чего с ними возиться?

— Ты их совал в мешок — ты и придави. Ты ловил — они твои.

— Не могу я, — ответил Николай. — Тебе-то все равно, ты привычная…

— Нет, — отказалась она. — Они же у нас в плену, да? Как пленные? Зачем же их убивать… нехорошо это. — Николаю даже показалось, будто она рассердилась.

— Ну, тогда я их отнесу…

— Далеко не ходи… там собаки. Иди в другую сторону. Дай фонарь, я посвечу.

Он взял мешок, прижал его к себе двумя руками и, проваливаясь в глубоком снегу, пошел вдоль длинного луча света.

Туго стянутый мешок не развязывался. Николай вытащил нож, разрезал веревки, вытащил брезентовый мешок из нерпичьего, вытряхнул его.

Два белых пушистых комка вывалились в снег, на какое-то мгновение замерли, а затем белой молнией сверкнули в разные стороны.

— Приходите в капканы! — кричала им вслед Нуна. — Приходите в капканы, тогда не обижайтесь!

Николай вернулся, снова начал устраиваться поудобней. Ему хотелось спать. Он знал, что в меховой одежде в снегу не замерзнешь, даже если заснешь. Вон пастухи по нескольку суток проводят в снегу, никто еще не окоченел и не умер, ничего лучше оленьей меховой одежды человечество еще не придумало.

— Я подремлю немного, через час разбудишь, ладно? — прижался он к ней.

— Спи, я покараулю.

Николай потуже затянул капюшон и закрыл глаза. Он думал о странностях последних двух дней. Ему было хорошо с Нуной. Он благодарил судьбу за чудо-сияние, за пургу, за этих песцов, будь они неладны!

«А не жениться ли мне на ней? — вдруг пришла ему в голову отчаянная мысль, — все равно ведь жениться на ком-то надо. Жизнь проходит, пора и углом обзаводиться. Вот приедем на базу — поеду к ее отчиму знакомиться… Это все от погоды, — тут же передумывает он. — Все быть может в такую погоду».

С этим Николай и засыпает. А просыпается от холода. Обнаруживает, что в термосе чаю осталось на донышке, делится по-братски каплями с Нуной, но зато галет, сахару и сухарей полно, хватит надолго, можно не экономить.

Если верить часам — уже давно ночь, скоро и утро следующего дня. Нуна показывает пальцем над головой:

— Во-он!

Николай долго всматривается, но ничего не видит. Оказывается, в просвете туч и снега Нуна обнаружила одну-единственную звездочку. От этого не легче. Они прижимаются теснее друг к другу и пытаются спать.

…Пурга еще продолжалась, но низовая, и ориентироваться по звездам можно было. Усталые, голодные люди и собаки медленно шли по распадку в верховья ручья, потом поднялись на небольшое плато и пошли строго на север.

На базу пришли в обеденное время, и страшная картина предстала перед людьми.

Парусина, которой был обтянут трактор ДТ, висела клочьями, дверь в дом сорвана, в коридоре — настоящий погром, сарай разрушен, пристройка сломана, куски китового мяса и сала разбросаны повсюду. Хорошо еще, уцелела продуктовая палатка — очевидно, медведь раньше наткнулся на китятину и успокоился, хорошо еще балок с инструментами и приборами цел. Наверное, только потому, что рядом бочки с бензином и соляром, они-то и отпугивали зверя своим запахом.

Николай наладил движок, растопил печь, и, пока Нуна готовила обед, тоскливо переживал происшедшее.

«Все верно, — корил он себя. — По инструкции я не должен покидать базу. Все правильно. Мне и отвечать».

Вот и вся история. Не знаю, осуществил ли Николай свое намерение жениться на прекрасной эскимоске, не знаю, где сейчас Нуна, но мне доподлинно известно, что Николай Зингер после плотного обеда и обильного чая сел за машинку и написал «Приказ №2», в котором объявлял себе выговор за допущенную халатность и наказывал себя начетом в размере месячного оклада за порчу медведем казенного имущества.

Вот только не знаю, передал, ли этот приказ Степаныч в райцентр. Хотя… хотя все быть может, в такую погоду.

Египетские ночи Ванкарема

Сухие руки Кергитваль гладят меня по голове. Я засыпаю, и мне чудится, будто я дома и рядом со мной мама. Я уже давно не был дома. Кергитваль гладит меня по голове, а ее муж, старик Утоюк, лежит в углу на шкурах и слушает по «Спидоле» джазовую музыку. Слушав он сосредоточенно. Вот так же он вяжет сети на нерпу или чинит нарту.

Кергитваль год уже не видела своего сына Куны, она говорит, что я похож на него, и просит рассказать о нем, ведь он мой друг и месяц назад мы вместе пурговали за Островами Серых Гусей.

А я вспоминаю, как в последний мой приезд на материк мама так же гладила меня по голове и просила рассказать о моих чукотских друзьях, а отец сидел за пианино и наигрывал старые джазовые мелодии. Мама жаловалась, что все дети как дети, а я вот болтаюсь по свету, и нет у меня своего угла.

Кергитваль вздыхает, говорит, что пора бы и Куны приехать, у всех дети как дети, а ее беспутный ищет счастья в другой стороне…

Дочь Кергитваль Машенька приносит чай, мясо на деревянном подносе и приглашает ужинать. Машеньке пятнадцать лет; она всю жизнь провела на ванкаремском побережье и только этой осенью пойдет в пятый класс.

Я смотрю на часы. Там, на материке, наверное, из школы вернулась моя сестренка с полным портфелем двоек. На уроках она пишет стихи или сочиняет музыку, и с математикой у нее нелады.

Мне хорошо в избушке Кергитваль. Здесь мои друзья. Чтобы заехать к ним, я сделал крюк в двести километров. Шеф об этом не узнает, потому что собаки — не самолет, и можно ехать куда хочешь, даже если командировка кончилась. Она кончилась уже месяц назад, но у меня много друзей, и я обещал еще в прошлом году, что приеду. И Витя Гольцев сказал, что надо ехать, раз обещал.

Ему самому ехать не очень хотелось, но поехал он из-за меня. А где-то там, откуда мы приехали, его ждала женщина, и он спешил к ней, хотя Кергитваль и Утоюк ему тоже хотелось бы увидеть.

Он гнал собак терпеливо и молча.

— Ничего, — говорил я ему, — все еще впереди, какие твои годы! Вот будешь ты стариком, начнешь пить, и женщины на твоей лысине будут писать губной помадой «С Новым годом!», добрые такие женщины, толстые и нежные. Брюнетки.

Вити улыбается, он не пьет и не курит. Он замечает, что еще неизвестно, на чьей лысине брюнетки будут ставить автографы.

С Витей мы живем вместе, у нас общее хозяйство, общие книги и собаки, вот только иногда приходит блондинка, командует в доме, приводит в порядок этажерочки-фужерочки, и мы сидим молча, и становится скучно, и, когда она уходит, мы снова все ставим на свои места.

Сейчас Витя помогает Машеньке хозяйничать. И чтобы не пропадало время, натаскивает ее по математике.

— У каюра Утоюка было восемь собак, — говорит он. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?

— Пять! — лихо отвечает Маша.

Мы все хохочем. Машенька смущается. Потом думает и начинает смеяться вместе с нами.

— Если одна убежала, осталось семь, — ехидно говорит Утоюк, и в глазах его светится торжество. Утоюк включает приемник сильнее, и мы садимся за чай. Старикам кажется, что я здесь, в тундре, с самого дня рождения, так давно они меня знают, и они просят рассказать, где же я был раньше, где мои старики. Я рассказываю о Татарии, а Витя подзаводит Машу, говорят, что мой дед работал Чингисханом.

Жарко. Кергитваль снимает кухлянку, я я не могу не улыбаться. На ней тельняшка. Она берет в руки нож, режет мясо, и Витька оглушительно хохочет, когда Кергитваль засучивает рукава.

— Ты капитан нашего пиратского брига, — говорит он старухе.