Изменить стиль страницы

Малышев сухо посмотрел на Махрянову и отвернулся.

— Ну-с, молодой человек, вы знакомы, кажется?

Иван Михайлович еще раз недоуменно посмотрел на Марию Павловну и подумал: «Глаза! Какие у нее глаза! Словно она все знает вперед и все знает в прошлом!» Оба враз перевели взгляд на следователя.

— Нет, я не знаю эту женщину.

— Мы не знакомы.

День, ночь. День, ночь…

И снова резкий звонок несется по каземату. Для надзирателя: «вести арестованного на допрос», для арестованного: «неужели опять за мной?»

— Это ваша рука! — следователь показал листок бумаги с начатым письмом к семье.

— Моя.

— Что значат слова: «Опять по-прежнему сильно работаю»?

— То и значит, что я, действительно, сильно работаю.

— На партию свою?

— На братьев Агафуровых. Даже пасху работал.

— А почему вы покраснели? Почему?

— Стыдно.

Круглое лицо следователя расплылось от удовольствия.

— Чего стыдно?

— Своей безграмотности. Написал «опять» и «по-прежнему», когда эти слова почти синонимы.

Выжидательная улыбка мгновенно стерлась. Следователь медленно багровел:

— Я научу вас говорить человеческим языком, а не вашим, большевистским!

— Мой язык — язык среднего интеллигента, — встал Иван Михайлович, не понимая, чем обидел этого пожилого человека.

Тот, все еще багровый от бешенства, кричал:

— Это ты — интеллигент? Ты, сын ломового извозчика?

«Против этого ничего не возразишь. Бедный мой седой отец!»

— Да, я сын ломового извозчика. Но я не позволил себе сказать вам «ты».

— Еще бы! Сеноним!

Малышева осенило: следователь не знал этого слова. Иван всмотрелся в его багровое лицо уже с жалостью.

Поняв по-своему волнение заключенного, следователь стих, вытер огромным серым платком лоб и заговорил доверительно:

— Наверное, вы уже жалеете, Малышев, что встали на этот путь? Смотрите, вам только двадцать три года, а вы уже четвертый раз в тюрьме… Испробовали и арестантские роты! Может, вам неудобно перед вашими «товарищами» отступить? Так мы вам поможем!

Иван скупо усмехнулся. Хотелось сказать, что свой путь, если потребуется партии, он повторит еще и еще раз.

Иван пел. Песни воскрешали прошлое, манили вперед.

Петь запрещали. Книг не давали. Время тянулось бесконечно, Иван взбирался на стол, чтобы увидеть небо и окна домов. Из-за домов выглядывала церковь со старинными главами и ребрами крыши. Иногда из дома напротив смотрели на него какие-то люди. Он уже знал многих в лицо.

Месяц. Два. Три. А дело не разбиралось.

Видимо, Киприян и другие товарищи тоже арестованы: с воли никаких вестей.

Иван требовал суда. Суда, на котором он открыто скажет свое слово. Ему необходимо научиться использовать суд как акт деятельности революционера.

Шли дожди. Тускло светило на воле солнце и тухло. Наступала ночь, которая в тюрьме особенно длинна.

У окна стоять не разрешали, кричали в глазок, угрожали. Однако несколько раз по утрам Малышеву удавалось взбираться на стол, вдохнуть воздух, увидеть небо.

Однажды, когда он стоял, как распятый на решетке окна, напротив мелькнул белый платок, будто крылышко птицы. Нет, не может быть! Маша, да ведь это же она! И так рада, что наконец обратила на себя его внимание, смеется и плачет. Сейчас же заработали их пальцы и губы — азбука глухонемых.

Маша сказала, что получила записку от Киприяна: «Ваня опять заболел». Она приехала, чтобы ускорить разбор дела. Постоялый двор — напротив. Услышала от жильцов, что на третьем этаже тюрьмы политический все время поет. Сразу решила, что это Иван. Сначала не узнала его: впервые увидела Ивана, обросшего жидкой светлой бородкой.

— В чем у тебя нужда? Ты здоров? — допытывалась она.

О себе Иван Михайлович говорить не любил. Он требовал от сестры сообщений о партийной работе, о товарищах по заключению.

Договорились: чайник с молоком или квасом будет с двойным дном.

До тюрьмы донесся перезвон колоколов, пение царского гимна. Маша объяснила:

— Сегодня триста лет дому Романовых. Ученикам в школах конфетки дают. С иконами по улицам ходят.

— Еще сотню не простоит: подгнил!

Ожил Иван. Чайник с двойным дном помогал.

Теперь о воле Иван знал все: большевики развернули подготовку к выборам в четвертую Думу. Значение этой кампании предусмотрела Пражская конференция. Необходимо получить право говорить открыто, во весь голос о «полных неурезанных требованиях пятого года». Большевики не отступали.

Выпив молоко и вскрыв дно чайника, Иван извлек «Рабочую газету».

«Ах, Маша! Золотко мое!»

«Рабочая» издавалась Центральным Комитетом партии в Париже. Номер 9 от 25 августа 1912 года вышел с заметкой из Тюмени:

«Работа у нас… с громадными усилиями налаживается… имеется кружок пропагандистов (коллегия), а также кружок низшего типа… Спрос на литературу… Среди рабочих большое стремление к самообразованию. Был организован сбор в пользу пострадавших на Лене, давший более 60 рублей… Есть связи среди солдат, из которых недавно трое арестовано (нашли несколько наших листовок). Отношение товарищей к арестованным сочувственное. Есть связи с несколькими уральскими заводами».

Жандармский ротмистр Чуфаровский не знал, что арестованный Малышев не проводит даром время, что выпустил он уже внутреннюю газету на листке папиросной бумаги и газета гуляла по тюрьме, что сообщал он на волю в «чайнике» все тюремные новости и имена особо жестоких тюремщиков. И там выходила одна листовка за другой.

Уж год Малышев в тюрьме.

Он видел, что Маша огорчена. Передал: «Не падай духом. Ты — на свободе».

Оба понимали, что следствию хочется раздуть дело.

От имени Агафуровых Баринов обратился к Чуфаровскому, утверждая, что Иван Малышев — необходимый им торговый работник. Расчет был верен: Чуфаровский жил за счет Агафуровых, поэтому отказать не решился.

— Уважая фирму, я отпущу Малышева под поручительство двух домовладельцев. Но жить в Тюмени не разрешу.

— Иван Малышев может быть полезен Агафуровым в Екатеринбурге, — скромно сказал Баринов.

Осенью 1913 года, когда листья высоких тополей еще струились по ветру. Малышев вышел из тюрьмы.

XIV

Шла война. Царский манифест, мобилизация, проводы солдат на фронт, молебны, патриотические демонстрации с хоругвями заполняли жизнь обывателей Екатеринбурга.

Улицы не мощены, не освещены. Выдирая ноги из грязи, Малышев спешил в магазин Агафуровых еще затемно. В конторе ждали его молодые продавцы. Старшие же конторщики сухо встречали нового коллегу.

— В чем дело, не пойму, — недоумевал Иван.

— А чего тут не понять? — судили товарищи. — Ты много знаешь, не им чета! Не пьянствуешь, не материшься и не егозишь перед ними.

— Читаешь нам газеты, сводки о военных действиях.

— И каждый раз вставишь такое, от чего Евдокимов белеет! — Служащие сдержанно смеялись.

— Он анекдот любит, а ты ему: «Себя не пожалеем на войне, только не знаем — за что воюем!»

Как всегда, для начала Иван читал им рассказы Салтыкова-Щедрина, Льва Толстого. Как-то младшие продавцы не выдержали:

— Это мы и сами можем прочитать. А о том, как идет борьба в нашем городе, мы не знаем. Об этом расскажи…

— Откуда мне знать? — развел руками Малышев. — Я всего полгода здесь. А до этого, после Тюмени, по разным местам болтался… Отстал…

В магазин вошел Евдокимов, главный бухгалтер магазина.

Малышев, нарочно севший так, чтобы виден был вход, сказал:

— Хорошие девушки, одна другой лучше!

— Что собрались спозаранку? — спросил подозрительно Евдокимов.

— Пораньше лучше, не опоздаешь! — отозвался Иван, усмехаясь.

Евдокимов оглядел подчиненных студенистыми глазами. Высокий, начинающий тучнеть, с длинным серым лицом, он был недоверчив к служащим и по-собачьи предан хозяевам.

Иван, глядя на него, вспоминал Николая Баринова. «И сравнивать этих двух нельзя! Интересно, победил ли Баринов страх свой перед революцией?»