Изменить стиль страницы

Ленин уже писал, что в ответ на народное возмущение царское правительство намеренно разжигает национальную рознь. Бедного тихого еврея надо травить, как собаку, только потому, что на реке Лене… для того, чтобы гнев народа двинуть в другую сторону!

Остаток дня длился бесконечно. Когда кто-нибудь из конторщиков направлялся в товарный отдел, Баринов с Малышевым тревожно переглядывались.

Вошел жандармский ротмистр Чуфаровский, который в магазине Агафурова пользовался скидкой, платил за товары вместо рубля — гривенник.

Пока продавцы обслуживали его, Баринов и Малышев сидели оцепенев.

Ночью вояжера фирмы «Высоцкий и К°» проводили на вокзал, посадили в поезд, идущий в Омск.

Приближалась пасха. В магазине Агафурова торопились провести учет. А когда магазин был закрыт на пасхальную неделю, Баринов пригласил Малышева поработать у него на дому: осталось подсчитать товарные описи.

В тихой уютной квартире пахло куличами.

По стенам столовой развешаны пейзажи кисти самого Баринова. Это напоминало квартиру Кирилла Петровича в Перми.

Жена Баринова, холеная красавица, лениво объяснила:

— Коля очень любит живопись. Пишет маслом, иногда акварелью. Я очень рада: только бы не увлекался политикой… Учение о социализме сейчас модно…

— Только модно? Учение о социализме дает человеку надежду освободиться от рабства.

— Но это учение дает человеку скитания и тюрьмы. Пусть лучше занимается живописью. Искусство украшает жизнь, успокаивает умы, — заключила Баринова, а в больших карих глазах ее мелькнуло смятение.

«Не очень что-то оно успокоило твой ум», — подумал Малышев и спросил:

— Чем же успокаивает умы и украшает жизнь искусство?

— Красотой, — последовал ответ.

— А может, наоборот, не успокаивает, а не дает застояться? — осторожно спросил Иван Михайлович.

Женщина внимательно выслушала его, протянула раздумчиво:

— Пожалуй! Слышишь, Коля, что говорит Иван Михайлович? Да вы, сударь, очень развиты. Где вы учились?

— По тюрьмам, — спокойно отозвался Малышев и улыбнулся, увидев, как женщина отпрянула он него. — И простому конторщику может быть ясно, что искусство должно служить народу не только красотой. Оно должно быть доступно и нести правду.

— О чем?

— О жизни. Вот репинские «Бурлаки»…

— Ах, оставьте, Иван Михайлович. Репин слишком прост! — Она смолкла и посмотрела на мужа кротко и нежно.

…Город спал, слившись с ночью, молчаливый и темный. Однако чем ближе к реке, тем больше нарушалась тишина. Баринов направился проводить сослуживца. Шли медленно. Присели на длинную некрашенную скамью на высоком берегу Туры. Баринов сказал извиняющимся голосом:

— Жена напугана репрессиями в городе…

Река уже вскрылась. Началась навигация. Шныряли, свистя, буксирные пароходики, освещенные огнями. Много их стояло у пристани.

На фоне ночного неба видны стены кремля-монастыря.

— А вы, Николай Иванович, что же, сочувствуете рабочему движению?

— Сейчас многие ему сочувствуют. Я — бухгалтер, у меня свое дело. Да и жена… ей все чудятся враги…

«Наденька, опять Наденька, взявшая жизнь еще одного человека!» — подумал Иван.

— Не иметь врагов! Это еще не значит, что жизнь у всех идет в мире… А ради чего вы решили спасти еврея-вояжера?

— Ради себя…

Малышев не понял:

— Как?

— Ну, если бы я его выдал, я бы не спал нормально, презирал бы себя, — пытался втолковать ему Баринов.

— А-а, — удивленно протянул Малышев. Его потянуло к друзьям. Разговор с бухгалтером начинал раздражать. — А я думал, вы спасли его из человеколюбия, из сострадания…

Бухгалтер вдруг заволновался:

— Я, конечно, сочувствую… И вовсе не боюсь, Иван Михайлович. Я только должен понять, что происходит.

XIII

На Томской улице, на квартире Махряновой, высокой черноволосой учительницы, часто печатали на гектографе листовки. Но сегодня здесь никого не было, кроме хозяйки.

— Праздник в одиночестве? — спросил, входя, Малышев.

Напевным голосом, в котором звучала улыбка, Мария Павловна ответила:

— Как только вы, Миша, вошли, я уже не в одиночестве. Надеюсь, вы не будете со мной христосоваться?

Иван рассмеялся.

— Я бы не прочь, — и бурно покраснел: он впервые допустил вольность по отношению к женщине.

Мария Павловна внимательно посмотрела на него.

— Давайте попечатаем.

Лист за листом воззвания ложились в стопу. Ивану весело было проводить по листу валиком.

— Здорово! Разжились мы техникой: машинка, гектограф… Теперь листовками со всеми рабочими похристосуемся…

— То-то же!

— Хорошо бы нам выпускать небольшую регулярную газету-листок… — мечтал Иван. — Меньшевики опять кричат, что не созрел еще наш рабочий для борьбы, что кончатся маевки тюрьмой да ссылкой и это только отпугнет всех…

— Сомневаться проще всего.

— Ах, как вы здорово это сказали, Мария Павловна: «Сомневаться проще всего!»

Уснуть в эту ночь Иван Михайлович не мог. Мысли о газете, о маевке, к которой призывало воззвание, напечатанное сегодня, теснились в голове.

Вспоминалась первая его маевка в Фоминке. Семья Кочевых. Интересно, жив ли Евмений, лечится ли? А эти — Стеша и Немцов — уж женились бы, не мучились! Вспомнил Иван Верхотурье, свое первое выступление у Кликун-Камня. Поднялся. Зажег лампу. Жестяной, покрашенный белилами колпак сосредоточивал свет над листом бумаги.

«Дорогие мои старички, — легли первые слова письма. — Дела обстоят у меня благополучно: опять по-прежнему сильно работаю».

Подумал: «Опять… по-прежнему…» Хватит одного слова «по-прежнему…» — отложил в досаде перо: — Читаю, читаю, пишу много, а все не добьюсь экономии слов! Надо научиться, как Ленин, чтобы ни одного слова нельзя было выбросить и чтобы каждое, крохотное, вмещало в себя большой смысл! Надо научиться оставлять такие слова, которые много отражают…»

Сразу после Первого мая начались аресты. Иван был осмотрителен, и обыск в его квартире ничего не дал. Однако он чувствовал за собой слежку. И все-таки радовался: Первое мая провели как знак протеста против расстрела на Лене! В пользу пострадавших собрали деньги.

Когда над толпой вдруг взвивалось красное полотнище или когда несколько человек запевали: «Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой», — Ивана охватывало жгучее радостное волнение. И сейчас, идя на работу и вспоминая массовку, опять почувствовал он то самое волнение. «Для вас! — мысленно говорил он встречным. — Для тебя, седина! И для тебя, девочка с сумкой… для всех, для вас вышли мы все из народа!»

Еще с улицы в окно магазина увидел, как два полицейских рылись в его конторке. Быстро мелькнуло в голове: «Там я ничего не оставляю».

Бежать? Нелепо…

Он стремительно открыл дверь.

— Что это значит?

Тот же стражник с золотушным лицом, который проверял его квартиру, потряс перед Малышевым книжкой.

— А это что значит? Это что? И это вы допускаете за год до трехсотлетия дома его императорского величества?

В руках у полицейского была брошюра Маркса «О заработной плате».

Иван подумал с досадой: «И как я мог оставить ее здесь?»

Когда Малышева повели из магазина, товарищи провожали его ободряющими взглядами.

Снова тюрьма. Занумерованное одиночество. В окно заглядывало серое, без всяких оттенков небо. Стены камеры в пятнах, покрытые засохшей плесенью.

Ему дали тетрадь, разрешили писать. Но тетрадь была тоже нумерованная. Мысль, что тюремный надзиратель ознакомится с его раздумьями, останавливала перо.

Резкий долгий звонок в коридоре означал для надзирателя: «вести арестованного на допрос», а для арестованных: «Кого на этот раз? Меня? А может, не меня?»

В кабинете перед столом следователя — Мария Павловна Махрянова.

Следователь, коротенький, кругленький, довольно улыбаясь, следил за встречей.