Лине захотелось послать открытки. Миленко и тут пришел на помощь и разыскал несколько карточек с репродукциями картин «Рабы Герцеговины» и «Восстание в Такове», довольно засиженных мухами. Все тут же написали знакомым, рассеянным по Италии, на какие-то совершенно неверные адреса, и шьор Карло взялся доставить эти открытки на почту в Жагровац, сунув их в карман.
Простились самым сердечным образом. Миленко, провожая до ворот, долго тряс им руки своими мокрыми ладонями и растягивал какие-то невнятные, бесконечные прощальные приветствия, наподобие целой речи. Хозяйка по его знаку сунула в сумочку Лизетте несколько свежих яичек для Капелюшечки. Горожане долго махали ему руками, оглядываясь, а Миленко от ворот отмахивал им шапкой.
Все пришли к выводу, что Миленко — несомненно самый лучший человек на селе, лучше даже Ичана, ибо у него более широкие горизонты и более прогрессивные устремления.
У Лины от выпитого полстакана вина кружилась голова. Оба юных Голоба собирали в картуз улиток. Эрнесто, натыкаясь на придорожные камни, пел какую-то очень смешную песню, которой раньше никто не знал, и все заливались смехом; выяснилось, что и старый Морич, вообще человек серьезный, знал тысячу забавных трюков: умел шевелить ушами, а движениями морщин на лбу опускать на глаза шляпу и сдвигать ее на затылок. Нарциссо Голобу тоже захотелось что-то изобразить: он отлично кукарекал, однако жена тут же его одернула, и он подчинился. Так и шли, пошатываясь, подогретые зимним солнцем и подкисшим винцом; к чулкам их приставали какие-то мелкие колючки и семена, и они жалели лишь о том, что не взяли с собой фотоаппарат — увековечить этот день. Анита сильно устала, однако не показывала этого, чтоб не портить удовольствие другим. Однако от глаза шьора Карло это не ускользнуло: он предложил ей свою руку и поддерживал в трудных местах. Поэтому они несколько отстали от других, и спутники их время от времени останавливались, поджидая и обмениваясь многозначительными, но добродушными взглядами.
Стемнело, когда вернулись в село. Тепло простились друг с другом и довольные улеглись спать. Раздеваясь, Лизетта закончила день глубокой мыслью:
— Вот и без Видошичей можно даже очень хорошо жить!
XXIII
В субботу (на следующий день после прогулки на Градину) пришла весть, что в Жагровац прибыл Воевода Дуле со своими четниками и велел всем жителям села утром прийти на митинг — худо тому, кто уклонится!
Для горожан возникла проблема, нужно ли идти им. Конечно, их все это мало касалось — они, собственно, и не знали, что такое эти убогие четники, но опасались, как бы не оскорбить кого-нибудь своим отсутствием, как бы это не восприняли словно демонстрацию. Все утро прошло в дискуссиях. Наконец одержало верх мнение, что идти нужно; шьор Карло толковал, что с их стороны — пришельцев и в некотором роде иностранцев, — никоим образом это нельзя воспринимать как поддержку политики четников, но лишь как акт определенного внимания, к чему их обязывает право предоставленного убежища, которым они пользуются. Дело еще и в том, что праздник, стоит хорошая погода, поэтому можно считать это простой прогулкой, нечаянно совпадающей по времени и месту с митингом. А поскольку и в Жагроваце существует группа беженцев (им, правда, вовсе незнакомых), то в самом худшем случае свое появление они могут объяснить желанием навестить сограждан.
Итак, решили идти. Нарциссо Голоб каким-то глухим неопределенным ворчанием дал свое принципиальное согласие, поскольку не успел еще обо всем договориться со шьорой Терезой; однако утром вместо него самого появились Альдо с Бепицей, одетые как на экскурсию, и сообщили, что папа прийти не может, так как у него разболелся желудок.
Морич с Марианной и на сей раз находились в Задаре. Лина обрадовалась новой возможности совершить веселую прогулку, и Аните снова пришлось принести жертву и согласиться. Ичан подвел их в последнюю минуту: вечером пообещал, что пойдет с ними, а утром Вайка сказала, что спозаранку ему пришлось по каким-то делам уехать в Подградину. Так что они пошли без него — правда, с тяжелым сердцем.
В Жагроваце их подхватила и понесла человеческая река, катившаяся к общинному дому. Так они попали вовнутрь и выслушали речь Воеводы Дуле. Помещение было битком набито. Воздух загустел от ядреных деревенских запахов пота и табака. Они устроились в самой глубине, чтобы не сильно бросаться в глаза. И крутые мужицкие спины вполне заслонили их: впереди они только и видели эти двигающиеся спины, спины в синих куртках, в тесных для широких плеч рубашках, в драных городских пиджаках; терпеливые, согнутые спины, но могучие и спокойные, исполненные какой-то дремлющей, пассивной силы. А поверх этих спин были загорелые шеи с глубокими перекрестными морщинами и круглые головы, с отсутствующим или вовсе равнодушным выражением на физиономии. Речь слушали с той покорной грустью, с какой обычно внимали в церкви чтению евангелия, в армии — чтению приказов, а на суде — приговора. У Воеводы Дуле был глубокий бас первосвященника, и, выступая, он все время постукивал нагайкой из воловьей кожи по голенищу сапога, заросший черной бородой, в бараньей шапке поверх длинных волос. Альдо и Бепица вставали на цыпочки, вытягивая головы, чтобы разглядеть нож и пистолет, лежавшие вперекрест на столе поверх зеленой суконной скатерти; они воображали, будто присутствуют на какой-то торжественной церемонии краснокожих. Воевода Дуле наконец закончил свою речь и, подняв нагайку, предложил присутствующим дать присягу, — море спин медленно заволновалось, и из него возникла чья-то трепетная рука с тремя сложенными щепоткой узловатыми пальцами. У горожан, увязших в этом лесу поднятых рук, не было иного выхода, кроме как тоже поднять троеперстие и присоединиться к произнесению странных речений присяги. Они бормотали себе под нос непонятные слова, стараясь хотя бы правильно воспроизвести их ритм — пустую чешую их звучания. В особенно торжественных местах трудности возрастали, поскольку приходилось одновременно повышать голос и усиливать артикуляцию выкликаемых слов, а у них было впечатление, будто Воевода не сводил глаз именно с их губ.
Вышли они совершенно одуревшие и первым делом перевели дыхание. Закуривая, Эрнесто пошутил:
— Конечно, нам, далматинцам, пришлось наприсягаться вдосталь, как никому другому! Но что придется и такую вот присягу давать — ей-богу, кому могло прийти в голову?
Однако Лизетте было не до шуток: от прилива эмоций и старого малокровия у нее разыгралась дикая мигрень. Жалея, что вообще вышла из дому, она твердила: «Я знала, что подобные вещи не для меня». Всем было совершенно ясно, какого сорта эти вещи, к которым она причислила и присягу.
Люди расходились по домам. Корчмы гудели как ульи. Хозяин одной из них вынес на улицу ягненка на вертеле, только что с огня, и положил у входа.
— Гульнем, а? Раз уж так случилось!.. — предложил Эрнесто, и все дружно согласились, кроме пребывавшей в нерешительности Лизетты. Однако восторг Лины преодолел ее сомнения. Они вкусили от ягненка, запивая его литром вина. И пытались понять, что означает полное отсутствие жагровацкой беженской колонии на митинге, задавая себе вопрос, не слишком ли они сами поспешили явиться. От хозяина они узнали, что местные беженцы живут в последнем доме, за мельницей, по дороге в Смилевцы, и что они редко приходят в центр.
Когда гости, заполнявшие корчму, вполне разгулялись и с помутневшими глазами стали перекрикивать друг друга, стуча стаканами и проливая по столу вино, когда возле церкви — под несколькими кипарисами, подстриженными почти до самой верхушки для гирлянд, весенних праздников и на метлы для гумен, — пошло коло, когда по пьяным лицам покатились слезинки радости, а снаружи донеслись выстрелы в честь праздника, горожане сочли разумным удалиться.
Оплатив свой скромный счет, они двинулись по дороге в Смилевцы.
XXIV
Была ясная ночь.