Контакты с хозяевами иногда бывали более сердечными, иногда более холодными, но никогда — напряженными или обостренными. Если отмечались признаки некоторого их ухудшения, горожанки несколько глубже отступали на позицию «каждый за себя», и рано или поздно, неизбежно наступал момент возрождения отношений более теплых. И те и другие были внимательны к детям и всегда, даже в более сложные периоды, бывали с детьми более открытыми и сердечными. Таким образом, дети представляли собой как бы мост для выравнивания отношений между взрослыми. После нескольких дней омрачненности Ичанова Мария, например, приносила только что снесенное, свежее яичко для Капелюшечки, За этим, естественно, Екина и Йово получали по два-три печенья из пайка, который Эрнесто привозил из города. Горожане аккуратно платили за жилье, за молоко и прочее. Однако сельчане плату принимали без удовольствия и долго держали деньги на ладони, молча подчеркивая тем самым слабую их силу и ограниченные возможности употребления. Особенно они нуждались в одежде и всегда просили «что-нибудь потеплее», но в том же самом и горожане ощущали нужду и мало что могли выделить из тех лохмотьев, которые сумели извлечь из-под развалин своих жилищ. Подарят, скажем, ребятишкам два разноцветных чулка или дамскую шляпку, которую те нахлобучат на голову и дня два расхаживают в ней по двору, а на третий, глядишь, шляпка эта — на навозной куче.
Но все спасал Ичан своим счастливым характером и своим ленивым, умиротворяющим жестом. Он словно бы мягким прикосновением руки все сглаживал и решал без труда все вопросы с позиций какой-то высшей, ясной несущественности. Неприятные повороты реальной жизни толковал и сопровождал своими беззаботными, незавершенными изречениями: «Да все это, знаешь…», «Не тревожься, дай только бог здоровья — и всего найдется». Что заключалось в этом его «знаешь» и когда и кому «найдется» — оставалось неразъясненным, но именно в этом и заключалась широкая умиротворяющая благостность его слов. Он смягчал любую ситуацию самим своим присутствием, подобно тому как близость моря смягчает и жару, и лютые морозы. Особенно мил и расположен он бывал немного подвыпив, он стучался тогда вечером в дверь к Доннерам и разговаривал с Эрнесто и шьором Карло до поздней ночи. А когда уходил, они всякий раз комментировали:
— Воистину хороший человек!
С другой стороны, шьор Карло мало-помалу и у крестьян приобрел уважение и симпатию, и они считали его главой и старейшиной всех беженцев.
— А ей-богу, душевный он мужик, по человечеству мужик! — так отзывался о нем старый Глича в каждом случае.
И пока горожане оставались у Ичана, у него не возникало перебоев с куревом, а Мигуду доставались не только помои, но и водянистый горошек, и зачервивевшие макароны, а такие частенько оказывались в пайках, получаемых из города. Даже Анита с Линой большую часть отбросов тайком приносили Мигуду, тем самым, с некоторыми, правда, угрызениями совести, сокращая долю поросенка, принадлежавшего вдове Калапач. А Ичан, со своей стороны, возвращал чем мог, и в минуту душевной растроганности, сообщая о том, «чем расплатится Мигуд», неизменно заканчивал: «Ну вот, ежели господь даст, найдется окорочек и для Капелюшечки!»
XXII
Аниту беспокоила Лина. Девушке было скучно. Она бродила по селу, от одного знакомого дома к другому, в поисках каких-нибудь развлечений. Или, бросившись на постель, лежала часами, неподвижно глядя на закопченный потолок и фантазируя. А затем вдруг вскакивала, подхваченная очередным приступом жажды деятельности, и вновь угасала со своими неосуществленными замыслами и бесполезной активностью. Поводы для тревоги давало и состояние ее хрупкого здоровья.
Тревоги Аниты стали тревогами всей «группы Ичана». Они с радостью искали любого повода, чтобы развлечь девушку. Поэтому как-то в воскресенье, уступая ее просьбам и вопреки собственным желаниям, они согласились подняться в верхнее село, где жили Видошичи. А придя туда, узнали, что уже неделю назад те уехали в Италию.
Домой возвращались угнетенными.
— Только представьте себе, никому не сказали, ни с кем не простились!
— Может быть, тот визит на похороны попадьи они сочли прощальным — помнишь, поминали тогда Италию?
— Господи, какие эгоисты есть на свете!
— Таковы все, у кого нет детей и кто думает только о себе! — вырвалась у Лизетты неосторожная фраза.
— Пардон, у меня тоже нет детей, — вмешался шьор Карло, — а я, однако, иного сорта… то есть, я по крайней мере полагаю, что это так!..
— Помилуйте, о чем вы, шьор Карло! — поспешили разрядить ситуацию Эрнесто и Лизетта. — Вы же нечто совсем другое!..
— Да, шьор Карло нечто совсем другое! — с умеренной вескостью подтвердила Анита, отставшая от них.
В следующее воскресенье, чтобы сбалансировать неудачу, решили отправиться в более длительную экскурсию: на Градину.
— Непременно надо туда сходить, пока мы здесь! Жаль было бы упустить.
Все были единодушны. Договорились с Моричами и с Голобами, рано пообедали и отправились на Градину, античный римский Brebentium.
Ичан нес на руках Капелюшечку. Лина была вне себя от радости, излучая ликование в своей широкой соломенной шляпке, Анита же с охотой примирилась с подъемом, утешая себя мыслью, что это обрадует Лину. Ибо еще в прошлом году врач рекомендовал девушке хорошо питаться и больше находиться на свежем воздухе, причем по возможности побыть где-либо в среднегорье. Несколько встревоженная подобными медицинскими рекомендациями и многословными объяснениями Аниты, Лина первое время точно следовала предписаниям — с опаской, точно ходила по натянутой проволоке. Она проявляла по отношению к самой себе известное уважение, словно, обнаружив в своем организме хворь, открыла тем самым и некое неведомое до тех пор достоинство. У нее было ощущение, будто она таит в себе хрупкую драгоценность: какой-то тонкий стеклянный шар, который может лопнуть при неосторожном прикосновении, неловком движении, даже кивке головой или громко произнесенном слове. С той поры обеих их подчинил фанатизм питательности и свежего воздуха. Яйцо, масло, молоко возникали перед Линой на подносе внезапно, по щучьему велению, в любое самое неподходящее для еды время суток, и она все это поглощала набожно, почти не жуя, по возможности так, чтобы не почувствовать вкуса, каким-то особенным образом, будто отправляя все непосредственно в легкие, а не в желудок. «Свежий воздух» превратился в нечто дистиллированное, без запаха и вкуса, нечто подобное бессолевой диете, не дающей удовольствия, но концентрирующей здоровье, нечто, что из-за этой своей концентрирующей чистоты принимают с ложечки, как лекарство, что проглатывают с серьезным выражением лица и что погружается глубоко вовнутрь нас, проникая до мозга костей, до самых пяток, подобно животворной «пране». Причем это всасывание (самое важное!) нужно делать собранно, ибо, если дышать рассеянно, не будет никакой пользы: несобранное и случайное дыхание почти такую же представляет ценность, как если вообще не дышать. Анита радовалась каждому с муками добытому продукту, каждому глотку «свежего воздуха», который она была в состоянии дать дочери. И вот подобный удачный случай представлялся именно благодаря экскурсии на Градину, расположенную как раз в среднегорье. Ибо если три или четыре месяца, проведенные там, приносят исцеление, полное исцеление сразу — то несомненно, что и каждый отдельный кусок и каждая отдельная порция неизбежно способствуют постижению соразмерной части этого исцеления. В таком случае и это нужно добывать, насколько можно и насколько люди «средней руки» только и добывают — то есть мучительно и с жертвами, как и все остальное в жизни, долями, порциями, рядом терпеливых мелких устремлений, самопожертвований, усилий. Разложив подобное «лечение» на тысячу мелких добровольных фактов, внимания и жертв, которые она ежедневно нанизывала на нить непрекращающейся заботы, Анита одновременно и свое жаркое желание, чтобы Лина выздоровела, разменяла на сдачу многочисленных мелких радостей и удовольствий. Она излучала счастье исполненного долга при каждом поглощенном вздохе, в каждый миг, радостный для Лины, в хорошем ее настроении, что проявлялись в подозрительном румянце щек и блеске глаз — в той воспаленной эйфории, в том задыхающемся восторге, который Анита воспринимала как пробуждение и пыл счастливой юности, как признак жизненной сопротивляемости молодого организма.