Шьор Карло в своей холостяцкой комнате кое-как заткнул щели, подмел и принялся готовить; он питался манной кашей на молоке, вареными яйцами и каким-то крепко наперченным венгерским паштетом из маленьких баночек, сохраняя тем самым вполне пристойный уровень диетического питания. Труднее всех пришлось Аните: она требовала помощи и нуждалась в подсказке при самых пустяковых делах, так что Лине каждую минуту приходилось бегать связной из дома в дом. Тем не менее уже на третий день всем стало казаться, будто они живут здесь бог знает сколько времени, и когда вечером того же дня внезапно появились Голобы, их встретили радостными воплями и щедрым гостеприимством радушных хозяев. Их уже издали заметили на дороге. Нарциссо еле держался на ногах, опьяневший от усталости, солнца и воздуха, в то время как обширная шьора Тереза словно бы оцепенела и только ворочала глазами, а следом за ними поспешали долговязый Альдо и маленький, с мышиным личиком Бепица, у которого вследствие какой-то недоделки в носу был постоянно открыт рот, а в глазах стояло удивленное выражение. Им помогли устроиться — к сожалению, в самом дальнем конце села, в домах у Пупавчевых, — и просто-напросто засыпали советами, предостережениями, рекомендациями. Обилие опыта и многообразие пережитого были столь громадны, что быстро поделиться ими с пришельцами представлялось невозможным — для этого требовалось по крайней мере в два раза больше времени, чем понадобилось на приобретение этого опыта. И долго, очень долго «первая партия» беженцев сохраняла еще перед Голобами свое преимущество лучшей информированности, приобретенное благодаря тому, что они прибыли в Смилевцы тремя днями раньше.
Сначала у горожан преобладающим чувством была инстинктивная радость спасения; это, равно как и новизна деревенских впечатлений, помешало им сразу же оценить нищету новой среды своего обитания и поглубже задуматься над положением, в каком они оказались. Село очень постепенно раскрывалось перед ними во всей своей обнаженности, и у них вполне хватало времени, также очень постепенно, к нему привыкать и приспосабливаться. И самым большим утешением во всех тяготах была вера в то, что это продлится лишь несколько дней. Они верили, что пережитые и собственными глазами увиденные ужасы представляют крайнюю (или одну из самых крайних) степень зла, которое вообще может произойти с ними на свете; чего-либо большего и сокрушительного, чем это, их воображение не могло себе представить. И как следствие возникала уверенность, что в самое ближайшее время это должно прекратиться еще и по той простой причине, что «дольше такое нельзя было бы выдержать».
Заботы по размещению продлились несколько дней. Люди много раз на дню бегали друг к другу, повинуясь потребности немедленно обменяться впечатлениями и благоприобретенным опытом, или попросить совета, или что-либо одолжить по хозяйству. Прекрасная солнечная осень во многом облегчала им первый период беженской жизни.
Доннеры скоро привыкли к крутым камням во дворе Ичана и податливому слою утоптанного овечьего навоза под ногами. Они перезнакомились со всеми и в какой-то степени как бы уже вполне по-родственному сошлись с его домочадцами — с матерью, старой беззубой Вайкой, у которой изо рта торчал один-единственный нижний клык, с женой, бесцветной Марией, с маленькой Ехиной, уже умевшей выгонять скотину на пастбище, равно как и с совсем крохотным Йово, покуда ползавшим по двору.
Через некоторое время они обнаружили, что поблизости есть еще одна пара беженцев: в верхней части села, в двух-трех километрах от них, обитал владелец писчебумажной лавки Видошич с женою. Однажды после обеда отправились к ним — сюрпризом. Однако Видошичи приняли их с натянутой улыбкой и холодной любезностью; выяснилось, что они знали о пребывании в Смилевцах своих сограждан. Гости, долго не задержавшись, вернулись домой в кислом настроении. Видошич явно не испытывал потребности в их обществе. Дела его, видимо, процветали, и он считал, что подобная компания может ему повредить. С того дня оговоры Видошичей стали одним из повседневных развлечений беженской колонии в Смилевцах.
Горожане постепенно погружались в жизнь села, знакомились с ним. Подтверждались их прежние суждения о неряшливости, лукавстве крестьян, их стремлении нажиться на чужой беде. Кроме того, оказалось, что крестьяне, по сути дела, очень ограниченны и что они всегда, по делу и без дела, скалят зубы, как негры. Бывало, Лина воскликнет: «Вон курица кричит — наверняка яичко снесла!» — а они скалятся. Шьора Тереза скажет Бепице: «Не подходи к корове, она может тебя укусить!» — им и это смешно. Обрадуется Альдо: «Ой, мамочка, в воскресенье будут петуха убивать!» — и в этом они находят что-то необыкновенное. И потом целыми днями слышно, как деревенские ребятишки, играя на навозной куче у стены, повторяют, кривляясь, «Курица кричит», «Петух тебя укусит» и тому подобное. Над другими смеются, а сами так говорят, что их вообще понять невозможно; теперь, у себя дома, выражаются они еще непонятнее, чем бывало в городе. И напрасно ты строишь свои вопросы так, чтоб им легче было отвечать, напрасно любой вопрос так формулируешь, чтоб им не оставалось ответить ничего иного, кроме как «да» или «нет», — они найдут лазейку ускользнуть, непременно уйдут в сторону, отыщут возможность ответить каким-то третьим вариантом. Ты очень просто интересуешься: «Молоко есть?», а они отвечают: «Теленок высосал». Ты повторишь свой вопрос, а они в ответ: «Да я же тебе отвечаю, Мичо позабыл теленка принять, вот он все и высосал!» И ты не понимаешь, с чем остался, что все это должно означать и какую из двух альтернатив ты можешь принять: «есть молоко» или «нет молока»?
VI
Колония жила праздной малокровной жизнью всемх изгнанников и эмигрантов, поглощенная бесконечными воспоминаниями, рассказаи, пустой болтовней. Если Эрнесто снимал колесо у велосипеда, чтоб наложить заплату на резину, было понятно, что в то утро рассчитывать на прогулку не приходится. Если Морич вечером, поглаживая себя ладонью по щекам, произносил: «Эге, завтра день для бритья!», всем становилось ясно, что на другое утро он появится, может, чуть-чуть раньше полудня. Что же касается шьора Карло, подстричь ногти на ногах или написать письмо брату Кекину, почтальону где-то в Альто Адидже, для него было программой на полный день.
Лизетта и Анита не разлучались. Каждое утро усаживались рядом перед домом Ичана, откуда открывался лучший вид, штопая носки или что-нибудь подшивая для малютки Мафальды, тут же возле них ворковавшей в коляске. С тех пор как поселились в деревне, они звали ее ласкательной кличкой, которую дал ей отец еще в Задаре: Капелюшечка. Имя Мафальда оставили для лучших времен — такому имени не подобало волочить свои пурпурные полы по деревенской пыли. У их ног вдали как на ладони лежал Задар. Отсюда, издалека, он выглядел почти целым: все колокольни по-прежнему тянулись ввысь и лишь кое-где в городских стенах зияли черные провалы. Женщины толковали о своих заботах, о нарушенных войною жизненных планах. Начинала капризничать малютка Мафальда; успокаивая, Лизетта совала ей погремушку.
— Бедная сиротка, ты только погляди, как она одета! Я ведь ждала мальчика; настолько была уверена, что родится мальчик, что все одежки купила голубого цвета… К счастью, война, сейчас на это не обращают никакого внимания.
Они умолкали; мысль улетала дальше, распространяясь на все прочие жизненные обстоятельства военных лет, на неизвестность, окружавшую их со всех сторон, и тогда с уст срывался горький вздох:
— Ох уж эта война, эта война!..
Аниту беспокоило самочувствие Лины (девушка очень вытянулась и похудела за последнее время), но она утешала себя, что пребывание на чистом деревенском воздухе будет ей полезно. В тихую погоду от Земуника, в долине, доносилось отдаленное равномерное постукивание мельницы Шабана. На длинных колючках, которыми была утыкана ограда Ичана, белели маленькие бюстгальтеры Лизетты, и по ним иногда пробегала ящерица.