Позднее, когда в тумане разговоров за чаркой вина старинные предания начали переплетаться, сливаясь в сознании с историями из его личной жизни, тяжкие моменты, которые смешивались в армейском быте с упоением показухой, отличавшей государеву армию, забывались, и спустя многие годы он вспоминал военную карьеру как самую светлую, самую лучшую пору своей жизни, а иногда она казалась ему чем-то похожей на длинный радостный сон, этакую прогулку под солнцем.
Однако главным событием, вершиной его карьеры и всей его жизни была оккупация Боснии. Налившийся силой, с мощными легкими, Яндрия к тому времени стал трубачом, причем полковым. Старые товарищи всегда называли его не иначе как «бой-горнистом», звуки трубы которого было слышно «за тремя горами». В его память врезалась, подобно апофеозу, как вершина всего, такая картина: в захваченной Боснии, на торжественном построении, он, полковой трубач, на белом, откормленном коне следует за генералом и дублирует его приказы полку. Неоглядная колонна перепоясала широкое зеленое поле, на котором потом состоялось богослужение и вручение наград. В тот момент, когда пробились первые лучи солнца, шеренги войск по сигналу его трубы всколыхнулись и опустились на колени.
Яндрия остался в армии в чине унтер-офицера. Лет пятнадцать он служил по разным гарнизонам, ежедневно муштровал солдат, а воскресными вечерами ухаживал за пышнотелыми служанками под сенью каштанов в гарнизонных парках. Немало повидал он и всегда был доволен своей жизнью. Частая перемена мест не позволила ему раньше времени постареть, опуститься и, отяжелев, обзавестись семьей; он побывал во всех уголках монархии, где живет «наш брат» или люди того же роду-племени. С удовлетворением Яндрия убеждался в том, сколь распространен его народ, и уже воспринимал это как нечто привычное, каждый раз вызывавшее у него радостную широкую улыбку.
— Пусть наших везде будет побольше! — говорил он в таком случае с оттенком горделивости. Особенно его трогало, если вдали от родных мест ему приходилось слышать, как в народе поют или пересказывают те же песни, которые он хорошо знал еще в детстве, в Клисовцах. Когда попадалась песня незнакомая, он запоминал ее или записывал, особенно если она была веселой.
Кто знает, сколько еще времени он кочевал бы по гарнизонам и кем закончил бы службу, если бы в конце концов не вернулся в Далмацию. В Задаре одна женщина пришлась ему по душе больше остальных. Статная, красивая, но, как потом выяснилось, со скрытой грудной болезнью, она была такой желанной, так пленила Яндрию, что предрешила его армейскую карьеру. Будучи уже в зрелом возрасте, он оставил армию и, как заслуженный защитник монарха, получил место смотрителя тюрьмы, женился, купил дом.
От армии у Яндрии, кроме множества впечатлений, переполнявших его душу гордостью, остались два предметных воспоминания, два трофея: его унтер-офицерская сабля, которую он в своих рассказах называл «мечом старого вояки», и большая цветистая картина. Это была обычная аляповатая литография, изображавшая военного в парадном мундире, в красных галифе, выше воротника была прорезь, куда можно было вставить и приклеить любой фотопортрет. Фигуру обрамлял широкий венец из дубовых и лавровых листьев, внизу были изображены скрещенные мечи и пушечные жерла, наверху — лик государя, за ним раскрылатился двуглавый орел, над которым парила в сиянии расходящихся золотых лучей государева корона со склоненным в сторону крестом. Эти реликвии Яндрия водрузил на стену на почетном месте в большой комнате, служившей спальней, а в праздничные дни и гостиной. Впоследствии, в смутные времена, он частенько останавливался перед своей саблей и картиной, молча взирал на них. Смотрел на свои длинные, чопорные усы, желтые, как торчащий из початка кукурузный шелк, и вспоминал дни, когда он был молод и удал.
В чистой квартирке на набережной, состоявшей из комнаты, прихожей и кухни, в которую можно было попасть, спустившись на три ступени, и окна которой находились на уровне тротуара, Яндрия прожил вместе со своей Икой счастливые семейные дни. В служебных разговорах с судебными чинами, разгуливая по городским улицам и беседуя в городских скверах с пенсионерами и прислугой, он глубже познакомился с иным образом жизни монархии, с мелкобуржуазным чиновничьим бытом. Уже в силу того, что и сам он был одним из маленьких колесиков в огромном, сложном, но, как часы, точном бюрократическом аппарате, у него была возможность следить за его отлаженной работой, а насмотревшись, преисполниться безграничного восхищения виденным и обрести уверенность в его несокрушимости.
Беззаботной и благостной была жизнь Яндрии в первые годы брака в тихом и спокойном Задаре; ее дополняли достойное служебное положение, довольство предвоенной жизни. И как оккупация Боснии была для него самым славным моментом военной карьеры, так и чиновничья служба в Задаре навсегда осталась в памяти как самое лучшее время его семейной жизни. Сколько счастливых зимних вечеров просидел он возле окна, выходящего на залитую солнцем набережную, наблюдая, как разгуливает спокойный предвоенный люд — дамы с аккуратными колясками, в которых сидели одетые в белое дети, чиновники, надменно застывшие в своих черных суконных пальто, — и слушая разноголосицу с шумом и гамом игравших перед окном детишек. В солнечные дни у Яндрии было на что посмотреть со своего наблюдательного пункта: или прибывал белый пароход, регулярно ходивший в Триест и швартовавшийся у нового парадного причала, — группы гуляющих приостанавливались, разглядывали его издали и гадали, какой это пароход — «Вурмбрат», «Геделе», — или какой-нибудь первоклассный пикник, или похороны по высшему разряду — бесплатное, богом данное зрелище приморских городов; во дворах перекликались девицы, договариваясь сходить посмотреть на процессию, один голос торопливо взывал:
— Аннета, скорей, опоздаем!
Из-за угла главной почты сквозь частую барабанную дробь слышались басовитые удары большого барабана, сопровождаемые резким звуком медных литавр, напоминавшим звон разбитого хрусталя, у девчонок сердце подскакивало к горлу и кровь скорее струилась по жилам. Частый топот ног, в последний момент подбегающих из боковых улочек, прерывистое дыхание и цыканье старших, утихомиривающее их. Размеренный медовый голос распорядителя — и процессия с сияющими духовыми инструментами во главе двигалась в сторону набережной. Медленно, неотвратимо приближалась колонна под ярким предвечерним солнцем, а посетители, сидевшие за столиками перед кофейнями, притулившимися на набережной одна к другой, вставали, отодвинув чашки кофе с молоком, и ждали с непокрытыми головами, когда процессия проследует мимо; волна катилась дальше, обнажая все новые и новые головы людей, столпившихся на набережной.
Когда не было ни парохода, ни похорон, Яндрия дремал у окна. Беззаботный отдых, случалось, прерывался — одно из неудобств низких окон, — когда в комнату влетал камень, пущенный в нарушителя правил игры. Яндрия вздрагивал, разгневанный и негодующий высовывался из окна, чтобы, сочно выбранившись, разогнать ребятню.
С рождением сына счастье его стало особенно полным. Яндрия без промедления записал его на службу государю. Об этом он говорил часто и охотно. О далекой престольной Вене, о парадных мундирах, праздниках, наградах, смотрах… Радовался с бескорыстным отцовским чувством, что сын пойдет дальше его, станет офицером, а может быть — кто знает? — и полковником или даже генералом. Вон их сколько, судя по фамилиям, выходцев из Лики, Кордуна!.. Сын даже знать не будет, что отец родился в Клисовцах и память его на всю жизнь сохранила свист и завывание ветра под кровлей из каменных плиток и в дверях, скрип стволов корявых вязов и грабов в оголенном перелеске и голодные зимние рассветы, когда встаешь ото сна легким и прибранным, словно для причастия.
При крещении ребенку дали имя Леопольд, так уж получилось! Его кум, брат Ики, флотский унтер-офицер из Пулы, предложил так назвать, мать и священник согласились, поэтому Яндрия не стал перечить. Ребенок рос бледноликим, как бы в тени своего имени. Польде не исполнилось и пяти лет, когда умерла его мать. Яндрия извелся: волоча ноги, ходил на работу, бродил по городу или сидел в корчме с кем-нибудь из друзей, незаметно начал пить. Видя, что не может в одиночку обходиться с тщедушным ребенком, спустя год вдовства женился на Кате, женщине хворой, предоброй и набожной. Через год она родила ему сына. Чтобы не произошло так же, как и с первым ребенком, Яндрия безоговорочно решил назвать младенца именем своего отца — Миятом, которое вскоре перешло в сокращенное Мийо. Худосочная, чуть сутулая Ката молча выполняла работу по дому, не спускала глаз с ребенка, хорошо относилась к Польде и во всем покорялась Яндрии. Даже его первая свадебная фотография осталась висеть на прежнем месте. У Яндрии никогда не было причин жаловаться на Кату. И все же она была не такая, как первая жена, и домой Яндрию уже не слишком тянуло.