Изменить стиль страницы

Опять француз. Опять европеец. Проклятые европейцы, когда они наконец научатся жить по-человечески, когда эта проклятая Европа забудет наконец о своих завитушках?..

То ли дело у нас. У нас все гладко. У нас все понятно. У нас все блестяще и обтекаемо. Но любят почему-то не нас!

Почему-то любят Европу. Почему-то любят именно то, что непонятно и нелогично. Какого-нибудь свихнувшегося француза. Какую-нибудь вот такую площадь. У нас, благодарение всевышнему, нет таких площадей. Где у нас есть места, которые могут заставить взрослого человека стоять среди ночи с задранной головой, глазея на улетающего во мрак золотого ангела, и молча, как плачут никогда не плакавшие мужчины, плакать о мгновении, когда ангел был совсем рядом?..

4

Прошло два месяца после июньского восстания. Были вставлены выбитые стекла, засыпаны и залиты асфальтом воронки, похоронены убитые. Лишь оклеенный веселыми рекламами трехметровый забор вокруг обгорелых развалин Курии да еще глубокие рваные рубцы, выгрызенные осколками в полированном граните министерских фасадов, могли напомнить о недавних событиях туристу, попавшему на главную площадь Буэнос-Айреса в начале сентября пятьдесят пятого года.

Впрочем, туристов было мало. Сырая и промозглая аргентинская зима особенно неприятна в столице, и немногие приезжие, едва высадившись с парохода или самолета, стремятся поскорее уехать либо на южные озера, к настоящей горной зиме со снегом и отличными условиями для лыжного спорта, либо на север — посетить жаркий субтропический Жужуй, сняться на фоне грохочущих водопадов Игуасу, послушать древние жалобы пастушьей «кены» в трагической каменной пустыне андийских нагорий. Охотников проводить зиму в холодном и туманном Буэнос-Айресе находится мало.

В этом году их было меньше, чем когда-либо. К неблагоприятному географическому климату прибавился на этот раз еще менее благоприятный — политический. В стране доживала свои последние сроки диктатура, сумевшая подавить одну попытку переворота и слишком явно обреченная рухнуть при второй. Все, даже иностранцы, интересовавшиеся в эту зиму аргентинскими делами, чувствовали, что крушение «эры хустисиализма» неминуемо, но никто не знал, когда оно произойдет и какими перипетиями будет сопровождаться. Многое в режиме генерала Перона вообще не позволяло принимать его всерьез, но возглавляемая Пероном партия все еще оставалась правящей, она держала в своих руках профсоюзы, учебные заведения, мощный аппарат пропаганды (пять радиостанций и восемь ежедневных газет в одной столице) и — теоретически — вооруженные силы. Трудно было предугадать, на какие крайние меры решится диктатура в последние свои часы.

Разумеется, контроль партии над вооруженными силами оставался чисто номинальным. Ни для кого не была секретом открытая вражда между диктатором и офицерским составом армии, авиации и флота, особенно флота — с его замкнутой кастовостью, традиционным «esprit de corps»[62] и огромным влиянием церкви, перенесенным в кают-компании броненосцев из чопорных особняков Баррио Норте.

Не поддержав выступление шестнадцатого июня, оставшееся, таким образом, как бы частной затеей группы офицеров, вооруженные силы продолжали сохранять внешнюю лояльность по отношению к правительству. Новобранцы в казармах зазубривали наизусть основные положения «Доктрины перонизма», Перон писал свой очередной труд — «Десять заповедей солдата», а в офицерских казино подвыпившие лейтенанты поднимали бокалы «за близкие перемены», и на загородную кинту известного генерала в отставке чуть ли не каждый уик-энд — совсем не по сезону — съезжались большими группами полковники и коммодоры. Военный министр Соса Молина назначил на первую половину сентября проведение больших весенних маневров на плоскогорье Пампа-де-Олаэн. Внешне все было спокойно, но в эту зиму видимость уже никого не обманывала.

Хиль Ларральде, как и большинство его коллег и знакомых, относился к происходящему скорее безучастно. Прошло время, когда оппозиция надеялась добиться каких-то перемен в стране собственными силами; политические партии, кроме правящей, были разогнаны, на восемь правительственных газет в столице осталась одна оппозиционная, ни одно издательство Аргентины не смело опубликовать хотя бы строчки, направленной против «хустисиализма»…

У страны, дошедшей до подобной степени гражданского унижения, есть один выход — революция. О революции Хиль и ему подобные мечтали уже несколько лет, но совершить ее пока не удалось. Некоторые, как Пико Ретондаро, принимали участие в отдельных отчаянных выступлениях, расплачиваясь смертью, тюрьмой или изгнанием. Другие ждали. Просто смотрели и ждали, что будет.

Дело в том, что диктатура доживала последние свои сроки. Это видел каждый. Но каждый чувствовал, что падет она не от народной революции, а от казарменного переворота, и переворот может означать только лишь замену имени диктатора и названия партии. К весне пятьдесят пятого года в Аргентине осталось две силы, способные оспаривать государственную власть: правительство и армия. С минуты на минуту они должны были схватиться в открытой борьбе, но исход этой борьбы, каким бы он ни оказался, был слишком далек от интересов народа, и народ не чувствовал ни малейшей склонности вступаться за ту или другую сторону.

В ту памятную ночь шестнадцатого июня, когда Пико спросил его о связи с «группой Альварадо», Хиль покривил душой, избежав прямого отрицательного ответа (потом ему было стыдно вспоминать об этом неожиданном и нелепом мальчишестве). Никакой прямой связи с Кордовой у него или у его друзей не было; он знал только, что доктор Альварадо вошел (может быть, даже возглавив ее) в группу гражданских лиц, главным образом из университетских кругов, решившую, несмотря ни на что, продолжать сотрудничество с определенной частью военных заговорщиков.

Понять побуждения старика было довольно сложно, так как незадолго до этого Альварадо едва не развалил своим уходом коалиционный центр в столице — тот самый, куда входил Ретондаро. Он и несколько ближайших его единомышленников мотивировали это нежеланием «сотрудничать с безответственными авантюристами», — Хилю передали собственные слова самого дона Бернардо. Что произошло с ним в Кордове — можно было только догадываться.

Скорее всего, тамошние представители военного заговора оказались умнее (возможно, хитрее) своих столичных коллег; может быть, также, что старик просто-напросто еще раз взвесил все «за» и «против» и решил, что лучше действовать так, чем не действовать вообще. Впрочем, доктор Альварадо всей окружающей его молодежи казался обычно человеком немного не от мира сего — со всеми своими понятиями о чести, долге и прочих вещах, которые также существовали и имели ценность и для молодых людей, но в их глазах приобретали все же неуловимо иной смысловой и качественный оттенок…

Хиль догадывался, что и в Кордову старик переселился специально для того, чтобы там без помех заниматься своими конспиративными хлопотами. Несколько удивляло одно обстоятельство. Дон Бернардо был очень типичным представителем «свободомыслящей» части старой интеллигенции — той интеллигенции, которая в свое время считала необходимым получать университетские дипломы где-нибудь в Старом свете; одни предпочитали Мадрид, другие — Париж, и этот выбор, обусловленный личной склонностью или семейными традициями, впоследствии определял место человека в одном из двух основных направлений аргентинской общественно-политической мысли, отличных друг от друга точно так же, как галльское рационалистическое свободомыслие отлично от мистицизма, пронизывающего католическую культуру Испании.

Между тем именно Кордовский университет всегда отличался скорее консервативными настроениями студенческой массы, и не совсем понятно было, что заставило доктора Альварадо, ходившего чуть ли не в «красных», избрать ареной своей деятельности этот оплот клерикализма. Правда, католиков можно обвинять в чем угодно, кроме политической пассивности; и если направить эту энергию в нужную сторону, то безусловно можно добиться многого. Может быть, думал Хиль, старик просто решил, что революция стоит мессы.

вернуться

62

Кастовый дух (франц.).