Изменить стиль страницы

Он постоял перед светофором, вместе с толпой пешеходов пересек улицу и медленно побрел дальше. Из входа в метро на него пахнуло волной теплого воздуха, насыщенного характерным запахом подземки. Он снова остановился — машинально, словно боясь уходить в холод.

Люди торопливо взбегали по лестнице безликим стадом, как в знаменитом фильме Чаплина. Жерар сверху смотрел на них отсутствующими глазами, стараясь припомнить, где и когда он смотрел этот фильм. Почему-то стало вдруг очень важно припомнить именно это. Но вспомнить он не мог. Это было еще до войны, в маленьком «синема» захолустного провинциального городишки. Очевидно, во время каникул… Да, он был тогда школьником, это он помнит хорошо. Провинциальные городки Франции…

Один из таких городков вспомнился вдруг ему — один из многих, пройденных на страшном пути июньского отступления. Лазурное небо, на которое смотрели со страхом, потому что в нем каждую секунду могли опять завыть пикировщики; стекло и битая черепица на тротуарах, огромная воронка посреди площади с завалившейся в нее танкеткой; беженцы на допотопных «пежо» и «ситроенах», в тележках, бредущие пешком с детскими колясочками и велосипедами с перекинутыми через раму чемоданами; оборванные солдаты разбитых на границе Бельгии линейных полков; выцветшие листы прошлогодних приказов о мобилизации под скрещенными трехцветными флагами и торопливая надпись мелом на прислоненной к дверям школы грифельной доске: «Сегодня занятий не будет»… Для многих, слишком многих ребятишек эти занятия никогда больше не возобновились.

Ледяной ветер высушил слезы на глазах Жерара, когда он снова побрел вперед, запахнув пальто машинальным жестом. Нет, сейчас думать об этом нельзя. Нельзя думать о Франции, нельзя думать об Аргентине — этой экзотической республике, всегда казавшейся непонятной и немножко нелепой и вдруг ставшей такой родной; нельзя думать о городе, где в старом доме на тихой, тенистой улице живет девушка с ясными глазами и чистым профилем…

Итак, все кончено. Остается лишь поставить точку, и хорошо, что это произойдет здесь, в этом проклятом городе, вдали от всего, ради чего стоило жить. Вдали от Франции, вдали от жены, вдали от любимой. Здесь нет ничего, что может в последний момент остановить его руку жалостью или сожалением. Так лучше. Нужно только уметь это сделать. Хотя такое умение приходит обычно само собой, этому не учатся… Хорошо, если бы до конца остаться таким же спокойным. Удастся ли? Впрочем, какое это имеет значение. Не об этом же теперь думать, в самом деле… Теперь, когда вообще можно не думать ни о чем. Единственное, о чем еще стоит подумать, — это как это сделать. Придется купить револьвер, говорят, это надежнее всего…

Странный покой медленно вливался в его душу. Какими наивными, какими детски наивными были все его мечты, все его планы на будущее… Мыльные пузыри, мираж, наваждение голубой звезды. Неумолимый рок, страшная «мойра» древних трагедий настигла его, уничтожив одним ударом. Мойра? Или в наши дни это называется иначе? Это можно назвать как угодно — мойрой или бизнесом — и представить в каком угодно виде — разъяренной фурией с аспидами в волосах или корректным пожилым джентльменом. Дело не в имени и не в облике, дело в том, что от этого ему уже не спастись…

Постепенно стало темнеть, ветер усилился и стал еще более пронизывающим, вокруг зажигались огни реклам. Огненные разноцветные буквы бежали вверх и вниз, вертелись, кувыркались, кричали о чем-то, уже не имеющем для него никакого смысла.

Было уже совершенно темно, когда Жерар очутился где-то на территории порта и вышел на пирс. У него под ногами, маслянисто переливая огни фонарей, плескалась тяжелая ледяная вода. Он поднял голову, щуря слезящиеся от ветра глаза. В непроглядном мраке мигали далекие огоньки — маяки или пароходы. Перед ним лежала Атлантика — ночь, ветер, тысячи километров водной пустыни. На другом ее конце эти же ледяные волны бились о гранитные причалы Гавра и Шербура, врывались в Ла-Манш, омывая подножия дуврских меловых скал, ревели в каменном лабиринте норвежских фиордов и, уже застывая в последнем усилии, лизали кромку арктических льдов. Земля, маленькая планета, подобно брошенному из пращи камню летела в пустоту, в бездонные океаны вечности. Что из того, если на ней погаснет жизнь какого-то Жерара Бюиссонье — невообразимо малого ничтожества, песчинки из песчинок?

«…Если я рассказал Вам свою историю — всю, ничего не утаивая и не щадя Вашей чистоты, — я сделал это по двум причинам. Первая — та самая, которая заставляет верующих исповедоваться перед смертью. Сегодня я понял, что нельзя уходить из жизни с грузом нераскаянного преступления на сердце. Трисс, не осудите меня за то, что я сделал Вас моей исповедницей. Вторую причину следовало бы назвать первой, и она заключается в следующем. Трисс, в подобном письме нет места недомолвкам. Я знаю, почему Вы играли мне Четырнадцатую сонату, и я видел Ваши глаза в последний момент нашего прощания. Моя любимая, насколько легче мне было бы умереть, не будь всего этого! Но это было, Трисс, и Вы должны знать, что я был недостоин Вашей любви. Поймите Это до конца и не ищите никакого благородства в принятом мною решении. Я кончаю с собой из-за самой обыкновенной и недостойной мужчины трусости и ужаса перед окружившими меня обстоятельствами, с которыми у меня нет сил бороться. Я давно уже сломлен и умерщвлен духовно, я был живым мертвецом в блаженный и проклятый час нашей встречи, и моя физическая смерть ничего по существу не меняет — она может лишь закрепить уже совершившийся факт».

Жерар отложил ручку и закурил. Американские спички — картонные, их нужно было отрывать от книжечки — были слишком маленькими, чтобы раскурить трубку в один прием. Истратив две, Жерар с равнодушным удивлением отметил, что дрожь пальцев исчезла. Он был совершенно спокоен.

Встав из-за письменного стола, Жерар прошелся по комнате и остановился перед камином, в котором тлела горсть каменного угля.

Несколько минут он стоял, попыхивая трубкой, глядя на перебегающие по раскаленным угольям голубые язычки пламени, потом вернулся за стол и позвонил.

— Будьте добры прибавить огня в камине, — сказал он вошедшему бою в маленькой круглой шапочке набекрень. — Здесь можно достать хорошего французского вина?

— В нашем отеле, сэр? — вежливо удивился мальчик. — Ручаюсь, сэр, лучшего вы не могли бы получить даже в Уолдорфе!

— В таком случае принесите мне бутылку… скажем, бургундского.

Через несколько минут просьба была выполнена.

— Угодно ли еще что-нибудь, сэр? — осведомился мальчик.

— Что? А-а, да… Вино поставьте на столик перед камином, потом пройдите в спальню и снимите телефонную трубку. И будьте добры передать консьержу, что меня ни для кого нет в отеле. Пусть говорит, что я еще не вернулся. Почтовое отделение еще работает?

Мальчик бросил взгляд на часы:

— Да, сэр. Впрочем, телеграммы и срочная авиакорреспонденция принимаются всю ночь.

— Хорошо. Зайдите ко мне через полчаса… Хотя я сам позвоню, когда письма будут готовы. Да, чуть не забыл — я уезжаю рано утром, пусть мне приготовят счет. Вы принесете его, когда придете за письмами.

— Слушаюсь, сэр. Ничего больше?

— Больше ничего, ступайте.

Бой вышел, бесшумно притворив за собою дверь.

Посидев с закрытыми глазами, Жерар вынул из бювара новый лист тонкой голубоватой бумаги с гербом отеля в верхнем углу.

«Что же еще остается мне сказать Вам, Трисс? Помните, во время нашей прогулки верхом мы разговаривали о закате? Я сказал тогда о последней черте, которая всему ставит конец, и Вы на меня за это рассердились. Я пришел именно к этой черте, но в тот вечер я думал о будущем нашего общества. Не знаю, был ли я тогда прав, моя любимая. И да и нет. Возможно, я был прав в своих опасениях (или предчувствиях), но нельзя было относиться к этому так, как относился я. Очевидно, нужно что-то делать, чтобы человечество не пришло к своей последней черте. Мы с Вами, Трисс, воспитаны цивилизацией, которая переживает сегодня едва ли не самый страшный кризис своей истории. В такие моменты нельзя быть посторонним наблюдателем. Во время войны, во время Сопротивления, всякого уклонившегося от борьбы мы считали изменником родины; сейчас вышло так, что я стал изменником человечества.

Когда общество переживает кризис, бездействие и предательство становятся равнозначными понятиями. У каждого из нас могут быть свои счеты с обществом, но выключиться из его жизни мы не можем и не имеем права. Нельзя спокойно наблюдать за его распадом, нельзя с утонченным любопытством предвкушать его гибель; нужно переделывать его сверху донизу, спасая то, что заслуживает спасения. Особенно важно, чтобы так думала молодежь, подобная Вам, чтобы она не боялась лепить жизнь своими руками. Как это нужно делать — я не знаю; поэтому я и гибну. Но есть люди, которые знают. И я верю, что рано или поздно это будет сделано…»