Верно! Был в твердой надежде Хмельницкий. Эта надежда позволяла заглянуть в будущее. Сегодня он это будущее увидел на диво ясным и счастливым. Что ж, он все сделал для того, чтобы так сталось. Какие были у него грехи перед родным краем, и то искупил. Божий суд может встретить со спокойным сердцем и чистого душой. И правда, не помешало бы там встретиться с Кривоносом, Нечаем, Морозенком, Капустой, с теми тысячами казаков и посполитых, которые судьбу свою доверили ему, жизни по пожалели ради воли и спасения веры. Им он может глядеть прямо в глаза. Оправдал их надежды, не обманул, вывел край на добрый путь.
Радостно в мыслях, тепло на сердце, даже и не знобит уже так. Полная тишина стоит вокруг. Видно, все в доме думают, что он спит. Что ж, пусть дадут ему покой. Он, пожалуй, заслужил его. Лишь бы так побыть наедине, припомнить, что нужно, помечтать немного. Заглянуть в будущее. Больше всего думал он о нем нынче. Сам отметил это про себя и не удивился. Больше того — мысли были на диво добрые и спокойные. Даже Юрась не мог уже вызвать гнева и тревоги. Что Юрась? Опозорит и обесславит он только себя одного, даже пятнышка черного не положит на отца! Нет! Все знают, как хотел он, Хмельницкий, сделать из сына доброго казака. Не посчастливилось. Хорошо знает Хмельницкий: недолго быть гетманом Юрасю, хотя бы и весь радный круг кричал — ему булаву передать. Тяжела эта булава для слабых и неуверенных рук Юрася, ой тяжела! Не такие руки не могли ее удержать. А вот он держал почти десять лет без малого. Держал крепко.
Резкая боль в сердце, судороги в животе стерли улыбку с губ. Едва сдержался, чтобы не закричать. Схватился пальцами за грудь, тихо застонал. Боль не проходила. Закрыл глаза и тут же раскрыл их широко. Может, это она?
Негоже ему встречать смерть с закрытыми глазами! Негоже! Перемогая боль и муку, глядел в окно, но не видел перед собой ни развесистых яблонь, ни боевого своего копя Вихря, ни светлого окоема, голубою чашей смыкающегося над Чигирином.
Мысленно считал до ста. Это был испытанный способ. Пока досчитывал шестой десяток, боль постепенно становилась тупее, а когда доходил до ста, она, казалось, уходила глубоко, в какой-то закоулок измученного тела, и там выжидала удобной минуты, чтобы снова внезапно, по-воровски накинуться на пего.
Вытер пот с холодного лба. Вздохнул облегченно. Потянулся рукой к кувшину с водой. Расплескивая, налил в фарфоровую кружку, жадно глотал холодную воду, которая казалась ему в этот миг целительной.
Поставил кружку на стол. Точно прозревая, глянул и окно. Те же яблони, та же развесистая черемуха, тот же обтесанный ветрами столб коновязи, и Вихрь бьет копытом о поросшую травой землю... Все это он уже видел и, надо признаться, хотел бы видеть еще много лет... Где-то родилось чувство, что недуг готов отступить. И в самом деле, жить бы ему теперь да жить. Хотя бы с пяток лет, как милостиво сказал тогда Гуляй-День. А правда, и пяток хорошо было бы. А может, на трех сойтись с курносой? Ему самому этот торг с курносой показался смешным и нелепым. Хорошо, что посоветовал Ганне после его смерти уйти в монастырь. Лучше ей быть монахиней, чем испытать вечный страх оказаться в когтях злых заговорщиков. А то, что заговорщиков будет достаточно, это он знал твердо. Старшина начнет грызться за маетности и уряды. Твердую надежду возлагал на Пушкаря, Мужиловского, Богуна... Этих польской шляхте не купить, нет! А казаки и чернь — те от Переяслава не отступятся. Это уж наверняка.
Скрипнула дверь. В опочивальню вошла Ганна. Исхудала она за эти недели его болезни. Он хорошо видел это, и сердце еще сильнее терзала боль за нее.
— Что тебе, казачка? — спросил ласково и слабо сжал в своей руке ее мягкую, нежную руку.
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо.
— Видел — не верит.
— Хорошо, говорю,— повторил он и добавил: — Скоро в Субботов поедем. Там отдохну.
Ганна глядела на него со страхом. Перемогая тревогу, улыбнулась, но горькою улыбкой.
— Поедем, Богдан. Сама вижу — тебе лучше становится,
— То-то же! Как полковники?
— Все тут. Хотят к тебе. И боярин Бутурлин тут.
— Что ж, еще немного отдохну, а тогда позовешь. Ужинать нам прикажи подать. Меда субботовского пусть принесут. Вот только жара спадет. Пусть еще обождут немного.
— Хорошо, Богдан.
— Как же, решила? — спросил он вдруг, заглянув снизу вверх в ее строгие, отуманенные нечалью глаза.
— Решила, Богдан. Твою волю исполню.
— Если только ради меня, так не нужно.
— Нет, не только ради тебя. Так для всего края лучше будет. Да и мне легче будет. Одно скажу тебе — Юрась недолго удержит булаву.
— Знаю. Жестокая правда, но правда.
Он выпустил ее руку и вздохнул.
— Прости, что боль тебе причинила. Но кому же, как не мне, тебе правду говорить? Это мой святой долг перед церковью.
— Передо мной прежде всего,— глухо ответил Хмельницкий, и в голосе его зазвенели те давние льдинки, которых так побаивалась старшина. Это был тот Богдан, которого она впервые услыхала тогда, под Корсунем, и сердце Ганны горестно сжалось.
— Ты выздоровеешь,— с надеждой сказала Ганна.
Он хотел сказать в ответ «нет», но, чтобы не причинить ей боли, ответил:
— Конечно. И я так думаю. Поцелуй меня,— попросил он.
Ганна наклонилась к нему и крепко поцеловала. Ее слезы оросили его щеку, и он закрыл глаза, чтобы не видеть лица Ганны. Одну минуту ои сидел так и вдруг попросил:
— Прикажи позвать старшину, боярина Бутурлина, Юрася, всех... сейчас...
С беспокойством поглядывая на Хмельницкого, Ганна вышла из опочивальни.
...И вот они все стояли перед ним. Он указал рукой на скамьи и кресла, но пикто не садился. Вот они, побратимы боевые! Мартын Пушкарь, Силуян Мужиловский, Иван Богун, Василь Томиленко, Тимофей Носач,— хоть и был сердит на него, а все же порадовался, что и он здесь, простил его. «Надо будет сказать о том»,— мелькнула мысль. Вот и Федор Коробка, и Иван Искра, почему-то в сторонке держатся Выговский и Лесницкий. Боярин Федор Бутурлин здесь. Это хорошо.
Хмельницкий тихо обратился к нему:
— Прошу тебя ближе, пан боярин. Негоже тебе, вестнику царя нашего, далеко стоять в такую минуту.
Бутурлин подошел ближе, стал рядом с креслом, в котором сидел гетман.
Вошел Лазарь Баранович, с месяц назад избранный, по воле гетмана, митрополитом киевским вместо умершего Коссова.
В стороне от всех, неподалеку от Ганны, замер Юрась в голубом златошитом кунтуше, в новых сапожках с блестящими, посеребрянными шпорами.
«Не с этого должен бы начинать гетманство»,— горько подумал Хмельницкий и отвернулся.
— Пан боярин, паны рада,— начал тихим голосом Хмельницкий,— простите, что нету у меня силы подняться и поклониться вам, как надлежит. Может, выздоровею, тогда так и сделаю. А теперь у меня великая просьба к вам — чтобы, когда я помру, похоронили меня в Субботове. Там, в Субботове, родился замысел мой — поднять весь народ наш на войну за волю и веру. Там, в Субботове, разгорелось пламя войны, которая освободила нашу Украину и воссоединила нас навечно с братьями русскими. Верю, что вы исполните мое желание.
Он перевел дыхание и немного погодя продолжал, обратив свой взгляд на Юрася:
— Сын мой! Избрали тебя гетманом не для забавы. Это помни. Не гордись временным господством. Уважай старших тебя, не обременяй подчиненных тебе людей посполитых тяготами больше того, сколько они могут снести. Не прилепляйся к богатым и не презирай убогих. Имей равную любовь ко всем... Не дерзай нарушать верность его царскому пресветлому величеству; как я один раз присягнул в Переяславе и до смерти остался верен присяге, то и ты таким будь. Если же поступишь противно сему, то всякое зло, какое произойдет от тебя, да отвратится от всех людей наших и да падет на твою голову.
Юрась понурился, заплакал. Он искал украдкой взгляд Лесницкого, но тот спрятался за широкую спину Пушкаря. Хмельницкий потер пальцами лоб, вздохнул и сказал громче: