Изменить стиль страницы

— Ребятишки есть?

— Один сын.

— Молодые. Войну закончим, будут еще.

— Как знать.

— Должны быть. А у меня трое. И все девчата. — И, радуясь возможности рассказать о дочках, добавил: — Знаете, как мы их с женой назвали? Вера, Надежда, Любовь. Так и растут трое. Как березки! — И еще раз повторил: — Вера! Надежда! Любовь! Выходит, за это я и сражаюсь.

С детства Хворостов знал женские имена: Вера, Надежда, Любовь. Но только теперь впервые осознал, какие это замечательные, святые слова. Разве и он не воюет, поддерживаемый каждодневно верой в правоту нашей борьбы, надеждой на победу, любовью к Родине, к родным людям? И подумал: вот бы и написать на полковом Знамени под государственным гербом три слова: «Вера. Надежда. Любовь».

Как ни тяжело было идти, все же политрук Хворостов понимал, что самое трудное еще впереди. Измученные, обессиленные, почти без боеприпасов, несколько сот человек — все, что осталось от стрелковой дивизии, — как они прорвутся сквозь гитлеровские боевые порядки, перейдут линию фронта, дойдут до расположения своих войск. Возможно ли это? Не напрасны ли все лишения и жертвы?

Видя такие же вопросы в глазах бойцов, говорил:

— Пройдем! Дойдем!

А сам думал: «Как?»

Но получилось так, что все, что представлялось им почти невозможным, на деле вышло простым и до невероятности легким. По приблизившейся канонаде, по ночному зареву они знали, что фронт близко, и готовились к решительной схватке с врагом. Но оказалось, что у гитлеровцев на этом участке нет сплошной линии фронта, наступали они главным образом по дорогам. И вот однажды, пересекая очередной лес, бойцы дивизии встретились с боевым охранением своей армии. Снова вокруг были родные русские лица, родная русская речь.

— Дошли!

Пока начальство вело переговоры, пока повара в неурочный час дымили кухнями, пока с озабоченными лицами суетились особисты, Алексей Хворостов со своей ротой расположился на сеновале. Впервые за много дней бойцы спали счастливым, спокойным, довоенным сном, словно сеновал находился не на переднем крае, а за тридевять земель от фронта.

А Алексею не спалось. Ворочался, курил, ходил пить холодную, тускло поблескивающую при луне колодезную воду. На обрывке подвернувшейся под руку газеты написал:

Значит, срок тебе еще не вышел,
Пусть цена и нынче жизни — грош,
Ты воюешь, видишь, слышишь, дышишь,
Ты — живешь!
2

Раненного в ноги командира дивизии генерал-майора Петра Николаевича Афанасьева после операции положили в медсанбате в маленькой отдельной палатке. После мучительной многодневной тряски на носилках, когда каждый шаг нестерпимой болью отзывался в ногах, лежать на неподвижной койке на чистой простыне и мягкой подушке было сущим блаженством. А когда солнечным утром палатка наполнилась золотисто-оранжевым светом, Афанасьеву показалось, что никогда в жизни ему не было так хорошо и покойно.

Маленькая остроносенькая медсестра Ася с лукавыми и быстрыми глазами, приставленная к раненому генералу, оказалась существом общительным и весьма осведомленным. Она знала решительно все, что происходит в медсанбате, в дивизии, на их участке фронта, да, пожалуй, и во всем мире. Своими сведениями Ася охотно делилась с генералом, видя в том одну из своих служебных обязанностей. Она-то и рассказала Афанасьеву, что сегодня утром звонил командующий армией и приказал доставить раненого генерала во фронтовой госпиталь. Под строжайшим секретом сообщила, что завтра медсанбат будет опять перебазироваться на новое место. Между прочим, Ася упомянула, что командир дивизии у них новый, недавно прибыл из штаба армии.

Оглушенный потоком разнообразнейшей информации, Афанасьев поинтересовался:

— Фамилия его как?

Ася охотно уточнила:

— Душенков! Генерал-майор Душенков.

Раненый чуть не вскочил на забинтованные ноги:

— Вот те на! Как зовут?

А сам был уверен: Яков! Не такая распространенная фамилия — Душенков. Конечно Яков!

Польщенная интересом, проявленным генералом к ее рассказам, и стремясь во всем блеске показать свою осведомленность, Ася вдохновенно затараторила:

— Душенков, Яков Макарович. Представительный из себя. Только строгий до последней невозможности. Но справедливый. Порядок любит. Нашего капитана Рубцова сразу на передовую отправил. И правильно сделал. Толку от Рубцова чуть, а спирт он лакал, как гладиатор. По-моему, старшая хирургическая сестра уже успела влюбиться в Душенкова, хотя видела его всего один раз. Впрочем, она в каждого командира дивизии влюбляется. Просто ужас!

Афанасьев лежал на спине и смотрел, как шевелится на потолке причудливая тень от растущей у палатки разлапистой ели. С тех дней сорокового года, когда он получил назначение и уехал в Минск, Якова Душенкова не видел. По рассказам сослуживцев, приезжавших из Москвы, знал, что Душенков до начала войны по-прежнему работал в центральном аппарате Наркомата обороны. Когда началась эвакуация Москвы, Афанасьев подумал: Душенков в тыл не поедет. Все-таки он офицер боевой. А там бог его знает… Хотя многое забылось, отодвинулось, но Якова Душенкова он вспоминал с чувством обиды: был когда-то друг…

И вот судьбе заблагорассудилось снова свести их. Яков, естественно, не мог не знать, что в его медсанбат поступил раненый генерал Афанасьев. Но не приехал, не проведал. Или стыдится того своего поступка и не решается посмотреть в глаза старому товарищу, или — еще хуже — по-прежнему боится связи с ним, хотя теперь вроде и нечего бояться?

Афанасьеву захотелось поскорее покинуть душенковский медсанбат. Вызвал хирурга, делавшего операцию:

— Товарищ майор! Прошу отправить меня в госпиталь. Сейчас же!

Хирург забеспокоился:

— Что случилось, товарищ генерал? Чем недовольны? Увы! Решительно запрещено транспортировать раненых днем. Немецкие самолеты контролируют дорогу. Сколько случаев было. Как только стемнеет, сразу же отвезем. Я уже дал распоряжение. Потерпите до вечера. Все будет в порядке.

Афанасьев насупился. До вечера! Ждать пять или шесть часов. Впрочем, чего ради он порет горячку? Словно не Душенков, а он должен стыдиться встречи. Если Душенков не приехал сразу, то, вероятно, не появится и в течение дня. И отлично. Нет охоты смотреть на его атласную, выхоленную физиономию.

Закрыл глаза. Заснуть бы и проспать до вечера. Но ноет, не утихает боль в ногах. Не уснешь. Или попытаться…

Хирург на цыпочках вышел из палатки. Задремал капризный генерал. Вот и хорошо. Обождет до вечера. Скажите пожалуйста, лежит в отдельной палатке, сестру к нему приставили — и еще недоволен. А сразу показался таким покладистым, демократом.

Афанасьев действительно задремал. Ему даже приснился сумбурный — такой и не запомнишь — сон. Проснулся от томительно-тревожного чувства. Казалось, что в палатке кто-то есть и смотрит на него. Открыл глаза. У койки на табуретке, держа на коленях новую генеральскую фуражку, сидел Яков Макарович Душенков. Был он верен себе. Так же чисто — как и в мирное время — выбрит, аккуратно подстрижен.

Увидев, что раненый проснулся, Душенков проговорил просто, словно расстались они третьего дня:

— Здравствуй, Петр!

Афанасьев посмотрел на бывшего друга. В лице Душенкова не было ни смущения, ни озлобленности, ни радости. Спокойно и прямо смотрели красивые карие глаза.

— Здравствуй, Яков!

— Полдня колебался: идти к тебе или нет. И вот решил.

— Дело хозяйское, — усмехнулся Афанасьев.

— Скажу сразу: виноват перед тобой. Но еще больше перед самим собой. Простить меня ты, может быть, и сможешь, себя же я никогда не прощу. Пришел к тебе для того, чтобы сказать прямо: струсил тогда. Вроде и трусом никогда не был, как ты сам знаешь, смерти в глаза смотрел. А тогда струсил. И не потому, что боялся лишиться партийного билета, должности, честного имени, даже свободы… И за это, конечно, боялся. Но если говорить правду до конца, больше всего боялся потерять Нонну. Боялся вовлечь ее в беду. Сам знаешь, что терпели жены репрессированных.