Изменить стиль страницы

— Советы… Дельные советы!

Я не мог удержаться от смеха. От смеха с привкусом горечи.

Виртуозный эссеист, безукоризненный стилист — проницательность, тонкость, жизнь, боль, исповедальность, острый французский ум — и… «советы».

Не больше и не меньше.

Дельные советы.

Если можно от такой литературы подобным образом отмахнуться, что же тогда делать с твоими сочинениями?

На душе скребло. Понемножку наскреблись слова утешения:

«А может, эта обыкновенная читательница права? Может, моей соседке небеса подсказали самые точные слова? Грубо говоря: что такое, в конце концов, литература, если не подспудные, весьма тактичные, благородно-сочувственные, едва заметные, умные и честные советы?»

Позже «выскреблось» и того чище. Как же быть с твоей литературой? С той литературой, которая, как старик, что вот-вот угаснет, чувствует вокруг себя кривые усмешки избалованно-отчужденных внуков:

— У тебя, дедушка, советов не спрашивают!

УА… УА…

Читатели любят допытываться, к о г д а  писатель начал писать. В этом «когда» кроется подчас и «почему», а возможно, и «для чего».

Писатели не всегда отвечают одинаково. Я и сам, когда задаю себе этот вопрос, отвечаю каждый раз иначе.

Трудно сказать, о чем ты думал и думал ли ты вообще о чем-нибудь в самом-самом начале. Проще, естественнее ответить то, что ты думаешь сейчас, в ту минуту, когда тебя спрашивают. Но кажется, что ты и тогда так думал.

И еще одно я заметил: я не только отвечаю всякий раз иное, но и отодвигаю это «когда» все дальше и дальше… назад.

В прошлом году, на вечере, я рассказал историю, которая со мной случилась в раннем детстве. Я тогда ходил во второй или в третий класс. Был я тогда худощавым черненьким мальчиком и носил тужурку с клапанами на двух верхних карманах. Однажды у кого-то пропал пенал. Учитель взял на подозрение весь класс, требуя, чтобы «вор» признался и сам вернул похищенное. Я вспоминаю, что сидел без кровинки в лице и мне казалось, что учитель смотрит только на меня. И в самом деле, думал я, почему бы ему не подозревать и меня? Потом, когда он начал обыскивать всю ребятню и меня тоже вызвал к доске, я, как виноватый, стоял с опущенными глазами, сердито насупившись, чувствовал, что рядом совершается что-то неприглядное, несправедливое, и внезапно пальцем стал писать на клапане верхнего кармана. Своей обидой я исписал весь клапан. И мне как-то легче стало… Возможно, это были первые мои строчки.

— Позже, в последующей жизни, — рассказывал я, — мне не раз приходилось писать на клапанах карманов. Но это уже другой разговор.

Кто-то рядом заметил:

— Надо бы писателям такие карманы издавать!..

Но это уж тем более совсем другой разговор.

Недавно моя старая мама рассказала мне случай, который произошел, когда мне было всего четыре недели и я лежал распеленатый в люльке.

Женщина за восемьдесят рассказывает своему сыну — а он тоже не мальчик: стукнуло шестьдесят — историю, приключившуюся с ним, когда ему было двадцать восемь дней:

— Я подметала комнату, а ты лежал в люльке, задрав ножки и ручки, и ангелы с тобой играли… Вдруг я слышу: «У-а! у-а!..» Понимаешь — первый ребенок и в первый раз заговорил! Я позвала бабушку, сдернула с себя фартук и побежала на улицу искать отца… «Бросай все скорее, Ицик, — кричу ему, — и пойдем домой, там ты кое-что услышишь!»

Мы оба запыхавшись кинулись к люльке — ты лежишь, дрыгаешь ножками, смотришь вверх, на потолок, и молчишь. И вдруг снова: «Уа-а-а! У-у-у…»

Тебе надо было бы видеть лицо отца. Мы потом прожили такую долгую жизнь. Отведали и горького, и сладкого: больше, конечно, горького, чем сладкого… Но тогдашнее лицо отца всегда стояло у меня перед глазами. И сейчас, после стольких лет, я вижу его. К чему я тебе все это выкладываю, а?..

Я и сам не знаю, к чему она мне это рассказала. Знаю только, что потом надолго задумался о моем изначальном «у-а… у-а-а!..» и счастливом лице отца.

Может быть, это и была моя первая строчка? Думаю, что так и не так. И боль, и обида могут вызвать к жизни первую строчку. И только первые строчки могут вызвать такую радость и такое счастье.

По крайней мере, у отца с матерью.

ОДНИМ СЕРДЦЕМ

Мы трое говорили по-русски с тремя разными акцентами.

Учительница истории Урбалина Петровна может многое рассказать о первых фашистских бомбах, обрушившихся на испанских детей. О тогдашней встрече этих детей с жителями Ленинграда, о детском доме в Крыму, о Московском университете.

Флорика Беженару, молодая женщина — директор школы, подала к столу пироги, разливала чай по стаканам. Мы сидели у нее в комнате. С чайником в руке она продолжала рассказывать, как девочкой бегала босиком в школу. Ну совсем босиком. И как однажды школьный инспектор велел детям показать пятки.

— Говорят, — смеялся он, — что в Бессарабии люди рождаются удачливыми — с готовыми ботинками на ногах. Ха-ха…

Я рассказывал о своем местечке. Одна четверть жителей страдала от скуки, а три четверти — от голода. Я вспомнил о первом конспиративном письме, которое получила молодежь местечка, о том, как мы — несколько юношей и девушек — сгрудились у закопченной лампы. Писал нам из областного центра подпольный Коммунистический союз молодежи. Как будто чистый листок бумаги. Но когда мы посмотрели его на свет, начали проступать буквы: «Товарищи!..»

Потом зашел разговор о литературе. Флорика сказала:

— Да, короткие рассказы, а такие емкие. Рассказы Чехова я люблю читать дважды: первый раз, чтобы почувствовать красоту рассказа, второй — его глубину.

— А наоборот не бывает?

— Бывает. Вначале поражает глубина, а после проникаешься красотой.

Трудно отделить у Чехова одно от другого.

Потом на мой вопрос Урбалина Петровна ответила:

— Читала. Конечно, читала: «Тевье-молочник», «Мальчик Мотл…»

Тем временем Флорика Беженару достала из своего книжного шкафа новое издание «Дон Кихота», и мы долго разглядывали его.

Потом я и Флорика перелистывали Крянгэ, и Урбалина попросила:

— Почитайте, пожалуйста, немного вслух.

— Разве ты поймешь?

— А вы мне будете переводить.

Мы произносили русские слова с тремя разными акцентами, что не мешало нам говорить и о Чехове, и о Шолом-Алейхеме, и о Сервантесе, и о Крянгэ — говорить одним языком — языком сердца.

ЯЗЫК И КРАСИВОСТИ

Мне хочется снова и снова задуматься над этим непостижимым чудом, великой тайной, которая называется «человеческий язык».

Над загадкой, такой же, как однажды привидевшееся и постоянно повторяющееся сновидение.

Бог мой, почему я ни от кого не слышу, что именно язык — самое прекрасное творение из созданного людьми — с тех пор, как человек стал человеком!…

Единственное, ни с чем не сравнимое. Возникло из небытия и осуществилось — как сотворение мира. Чудо, повторенное тысячи тысяч раз и всегда новое, как рождение человека.

Никто не может дать точный ответ, каким же образом это происходит. Единственное произведение, которое создается незаметно, таинственно, тихо. Даже более таинственно, чем зачатие ребенка. Единственное творение, создатели которого — все.

«Вначале было слово». Принято считать, что словом творец создал небо и землю. Но как же возникло само слово? Кто же сотворил говорящего творца? Об этом в священных книгах ни гугу. Теперь-то мы проникли в эту тайну: вначале было слово, но — после человека. Не бог создал слово. Слово создало бога. А самое слово создается и создается постоянно, до сих пор. Одно поколение приходит, другое уходит — и слово рождается заново и передается дальше от поколения к поколению. День за днем, миг за мигом — сотни и тысячи лет.

Господи! Как же не чувствуют, что когда о языке говорится «инструмент человеческой речи», это унижает творчество, изгоняет простого человека, простого Адама из рая искусства?