— Съемка отменяется.
— Забыл аппарат?
— Погода неподходящая. А также время дня.
— Темно, что ли?
— Конечно. Зайдите лучше в фотоателье.
Вас там, голубчиков, лихо отделают, — подумал я. — Верочка склонит головку к твоему плечу, а ты, при твоей нефотогеничной внешности, получишься этаким бегемотом.
— Разве обязательно фотографироваться на улице? — спросил Базанов.
Мы стояли среди людского потока, хлещущего из дверей проходной. Нас обходили, толкали, оглядывали. С неба моросило. Выходящие из подъезда привычным движением выбрасывали вперед руку с зонтиком, над головами вспыхивали разноцветные купола.
— Ты при искусственном свете можешь снимать?
— Смотря какая пленка.
— Садись вперед, — приказал Базанов, открывая заднюю дверцу неизвестно откуда взявшегося такси.
— Куда поедем? — спросил шофер.
— Куда? — повторил вопрос профессор.
— На улицу Горького. Фотомагазин рядом с глазной больницей.
Сзади повозились и успокоились. Машина переваливалась с боку на бок. Мы переезжали трамвайные пути.
— По Садовому? — спросил шофер.
Я надеялся, что ответит Базанов, но Базанову было не до того.
— …А ведь говорила…
— Кто?
— Ты.
— Не может быть.
— Да.
— Глупые…
— Давайте по Садовому, — сказал я.
Водитель включил стеклоочиститель, несколько раз пикнул струйками чистой воды на лобовое стекло, и панорама города прояснилась.
Уже потом, читая базановские записи, сделанные в санатории, я вспоминал эту езду в автомобиле, возбужденный шепот на заднем сиденье и все, что произошло после. На какое-то мгновение прошлое, видимо, показалось Базанову спасительным кругом, брошенным судьбой, чтобы помочь выбраться из кризиса, очередного приступа депрессии. Да, депрессии. Впоследствии мне пришлось беседовать с лечащим врачом. Он-то и употребил это слово.
Верочка Брыкина. Все базановские женщины, включая эту, чем-то напоминали друг друга. Были среди них умные и глупые, простые и интеллигентные, одни могли служить пародией на других, иные — идеалом, но все они словно восходили к одному прототипу, фантастическому существу, сплавленному из пороков и добродетелей, прекрасного и безобразного, сильного и слабого, юного и дряхлого, грубого и утонченного, драгоценного и дешевого. Они должны были дать ему то, что не смогла ни одна в отдельности: утолить одиночество, возродить из пепла, окропить животворной водой.
На заднем сиденье шептали:
— Жору помнишь?
— Всегда гонял меня к «дураку»…
— Александр Александрович умер.
— Давно?
— Давно.
У Зала Чайковского свернули направо и остановились рядом с подземным переходом. Я вышел, они остались.
Магазин был полон. Толкались, протискивались к прилавку, но сдержанно, как бы вполсилы. Один пришел купить, другой — постоять, посмотреть, подышать этим воздухом. Знатоки обменивались репликами, новички прислушивались, кто-то вмешивался в разговор, задавал вопросы. Здесь текла обособленная, отдельная жизнь. В простенках висели фотографии, рекламирующие немецкую пленку, бумагу и аппараты, хотя ни то, ни другое, ни третье не нуждалось в рекламе.
Продавалась только отечественная пленка малой чувствительности. Я вернулся ни с чем.
— А где, Алик, еще может быть?
Я пожал плечами.
— В ГУМ, — распорядился Базанов.
Перед Пушкинской площадью такси задержал светофор. Перенесенный в новое место бронзовый Пушкин, у подножья которого я когда-то лепил снежки, с завистью посматривал в сторону Тверского бульвара. Исчезли два кинотеатра (в одном из них я смотрел первый свой фильм), аптека, шашлычная, пивной бар, переоборудованный лет пятнадцать назад в молочное кафе. На их месте возник сквер, построили новое здание «Известий», и маленькая, домашняя, уютная площадь Пушкина стала совсем другой.
Мы катили по улице Горького. Вниз. Моссовет, памятник Юрию Долгорукому. Телеграф, всякий раз иллюминируемый праздничной памятью детства. Высотная гостиница, возникшая на месте стареньких домов безвозвратно ушедших лет.
Остановились на улице 25-го Октября.
— Подождите, — сказал я.
— Конечно, подождем, — ответил Базанов, хотя обращался я не к нему — к водителю: таксисты не любят ждать.
В ГУМе удалось купить нужную пленку. Базанов радовался как мальчишка.
— Я же говорил!
Он говорил…
Обсуждали, куда ехать ужинать.
— В ресторане не поснимаешь. Или можно, Алик?
— Сегодня везде много народу. Пятница.
— Есть предложение, — сказала Верочка, — поехать ко мне в гостиницу. У меня отдельный номер. Так получилось, что…
Она еще долго объясняла, почему так получилось, жеманничала, строила из себя скромницу, хотя я с первого взгляда ее раскусил, и зря она только старалась.
— В гостиницу! — ликовал Базанов.
Отпустив такси, мы устремились в ГУМ. Базанов покупал вино, фрукты, шоколад, какую-то рыбу, консервы — широко, по-купечески много, с базановским размахом. Верочка сдерживала его, хватала за рукав, довольно хихикала. Чем дальше, тем меньше она мне нравилась. Оставалось лишь удивляться базановскому энтузиазму, даже с учетом того, что они вместе учились в школе и более двадцати лет не виделись. Виктор явно был не в себе. Как пьяный, хотя мы не успели выпить ни капли. Словно вздумал переиграть проигранную игру, наверстать упущенное.
Не составляло труда предсказать последствия нынешней его веселости. Для автора «термодинамической химии», эстета, восхищающегося монотонной восточной музыкой и древнерусской архитектурой, завтрашнее похмелье должно стать невыносимым, горьким, постыдным, тогда как неразборчивому, всеядному, обладающему луженым желудком, слоновьей кожей и бычьей шеей Базанову, которого мне неоднократно приходилось видеть и довольно хорошо знать, достаточно пятиминутного душа, чтобы забыть обо всем.
В памяти, как заклинание, звучало ранее им сказанное:
— Нам всем не хватает культуры.
И дальше:
— Я не говорю: образования. Скорее — способности к восприятию нового, тяги к знанию, не сулящей прямой выгоды, к достоинству и простой человеческой порядочности. Это и есть истинная культура. Она, Алик, закрепляется памятью поколений и даже передается по наследству! Побеседуй с иным ветхозаветным старцем. Откуда глубина, точность, необычность суждений? Такого ни один университет не даст. Что ни говори, в одном Капустин прав: культуру не отделишь от естественного чувства истории, от устойчивого ощущения времени. Иначе человек над собой не властен. Вырванный из исторической непрерывности, он не может ни быть, ни стать культурным. Нам остается рассчитывать только на будущее. И путь один — работать на него. Осознать это как долг и необходимость, ощутить как живую потребность. Лишь в этом случае из зерна что-то вырастет.
…Нас закрутила, завертела толпа. Базанову понадобились цветы, много цветов для Верочки Касандровой-Брыкиной, и уже на другом такси мы носились по городу до тех пор, пока профессорское желание не было удовлетворено. Потом поехали в гостиницу.
Помню: женщина с огромным букетом цветов. Мы с Базановым идем следом по коридору. И ни швейцара, ни портье, вообще ни одной живой души, словно здесь никто не жил.
Что за гостиница? В каком районе мы оказались? Родившись и прожив в Москве сорок лет, я почти не знаю ее, только несколько улиц, где когда-то стоял наш дом, где живу теперь и работаю. Этот необозримо разросшийся на наших глазах город-гигант, непостижимое множество непонятно как и зачем слепленных друг с другом городов мне так и не удалось узнать и теперь уж, наверно, никогда не удастся, тем более что с годами потребность в новых впечатлениях ослабевает.
Мы вошли в просторный, дорогой, с претензией обставленный номер. Он так соответствовал духу временной его хозяйки и той охапке цветов, которой были заняты теперь ее руки, что я невольно улыбнулся и принялся включать весь имеющийся свет.
— Ну как, — интересовался Базанов, — хватит тебе?