Примерно так пояснял Базанов свою мысль о том, что всем нам не хватает культуры.
— Вокруг только и говорят о том, что повысился средний культурный уровень. Конечно, культура стала доступнее, этого нельзя отрицать, но что-то случилось с нашим отношением к ней. Оно слишком обыденно, что ли, слишком редко вызывает глубоко личные переживания. Ты не согласен, Алик? Я не могу как следует объяснить, но только знаю: всем нам катастрофически не хватает культуры. Мы задыхаемся от ее недостатка. Время, в которое мы вступили, требует гораздо большей культуры, чем та, которой обладаем. Старые запасы неисчерпаемы — привыкли мы говорить, — а новых с избытком хватит и на следующие поколения. Это чушь, Алик! Мы разучились радоваться труду. Отвыкаем от натуральной пищи, одежды, от натуральных мыслей. Ваня Капустин во всем винит цивилизацию, развитие науки и техники. А на самом деле причины вот где, — бил себя в грудь Базанов. — Мы настолько развращены привычкой пользоваться непомерными масштабами, что уже не ощущаем их реальность. Пристрастились к играм, утратили способность производить первичный продукт, и просто диву даешься, как еще живы. Назад пути нет. Вопрос в том, скоро ли и насколько решительно мы сможем продвинуться вперед.
Нередко затянувшиеся монологи о «термодинамической химии» выливались у Виктора в подобные рассуждения, за которыми, как правило, следовало возвращение к сугубо специальным физико-химическим проблемам.
— Культура — не свод знаний, правил, законов. Культура — это динамика постижения, способность формировать мысль, — говорил Базанов. — И пора, наконец, восстановить уважительное отношение к разуму.
— А чувства? — спрашивал я. — Как быть с ними?
— Разум и чувство — в некотором роде совершенно одно и то же, — невозмутимо отвечал он.
Спорить было бесполезно, тем более, что подобного рода замечания, требующие обстоятельных аргументов, произносились им между прочим, в качестве перекидного мостика, по которому он легко перебегал от предмета к предмету.
Почему подобные разговоры Базанов вел именно со мной? Я выслушивал его молча, без возражений, тогда как страдальческое выражение на лице Рыбочкина вряд ли располагало к откровенности.
…Рыбочкин первым поднялся из-за стола, как только понял, что наше с Брутяном предложение осмотреть мастерскую принято.
— Ну что, — сказал Капустин, — пошли.
Мы спустились по деревянным ступеням. Глаза Ванечки Брутяна сияли. Он пребывал в ожидании неизвестного, неведомого — то есть в том возбужденно-приподнятом состоянии, которое уже испытал однажды, начав свое увлекательное путешествие по необозримым просторам открытого им мира.
— Вы бы нам объяснили, — нарушил молчание Крепышев.
Ванечка Брутян отстал, а мы вчетвером, включая Капустина, двигались в авангарде и уже достигли середины мастерской. Крепышев нетерпеливо крутил головой, пытаясь уловить тенденцию, главную линию. Так он осматривал какой-нибудь цех предприятия в составе очередной авторитетной комиссии. Было в его наигранно заинтересованном взгляде что-то начальственное, снисходительное и одновременно — совершенно беспомощное.
— Что объяснять-то? — не понял Капустин.
— Ваше творчество. Что вы хотели сказать?
— Сказать? — поморщился Капустин. — Я только лепить хочу.
Можно себе представить и нужно было видеть, как скис он от этого вопроса. Ничего, пусть обе высокие стороны немного привыкнут друг к другу, — решил я и не стал вмешиваться в разговор.
— Ну как же, — не унимался Крепышев. — Чувствуется, что вы пессимистически смотрите на мир.
— Чего? — прикинулся дурачком Капустин, раздраженно комкая в кулаке бороденку.
— Не верите в человека. В силу его и возможности.
— Как это?
— Люди у вас какие-то тощие, изможденные.
— Довели, значит.
— Кого?
— Людей.
— Кто довел?
— Вы. Вы и довели со своей химией, — зло отвечал Капустин.
Сейчас он нас прогонит, подумал я и поспешил сосредоточить общее внимание на новом базановском портрете. Капустин делал его по памяти, только недавно закончил.
Портрет представлял собой маску. Когда обходишь ее вокруг, то анфас хитроватого сластолюбивого старца сменяется профилем страстотерпца. Еще поворот — и перед зрителем возникает лицо всемогущего владыки. А под другим углом зрения вы уже видите лик юного атлета. Это было что-то новое в сравнении со свободной, небрежно-резковатой манерой, свойственной последним капустинским вещам.
— Ну как? — спросил я у Рыбочкина, подведя его к тому месту, откуда базановский портрет более всего имел сходство с оригиналом.
Он ответил неопределенно.
Капустин о чем-то беседовал с Брутяном. Глаза у Ванечки продолжали блестеть, как у влюбленной девушки.
— Ты что имеешь в виду? — спросил я.
— Не похож, — тихо подошел и вмешался Крепышев.
— Как раз похож, — возразил Рыбочкин. — Только не это главное.
Новая должность шла Рыбочкину на пользу. В интонации его голоса я улавливал базановские нотки. Отдельные слова, их сочетания были тоже базановские. Раскованность, способность быть откровенным и многое другое, чему Рыбочкин так отчаянно сопротивлялся, постепенно проникали в него помимо желания, воли, и теперь некогда враждебное ему, чужеродное начало стало почти естественным. Этим влиянием можно объяснить мирную нынешнюю жизнь Вани Брутяна. Обстановка в лаборатории и ее независимое положение в институте давали основание надеяться, что путь этого молодого таланта будет не столь тернистым, как у его бывшего шефа и у шефа нынешнего.
— Мы бы, Иван, — подошел я к Капустину, — хотели взять четыре портрета. «Голову Базанова», «Портрет печального человека», этот, последний, если ты, конечно, не возражаешь, и какой-нибудь еще.
Капустин поискал глазами:
— Вот.
Увы, это был далеко не «Белый Базанов». Капустин вырезал его из камня электрической фрезой.
Как представитель администрации, Крепышев настойчиво подводил нас к мысли о замене «Портрета печального человека» чем-нибудь более жизнеутверждающим. Я попросил его не вмешиваться, предупредив, что можно испортить все дело. Крепышев смирился и даже выслушал, не перебивая, пространные, восторженные рассуждения Ванечки Брутяна по поводу только что увиденных работ. Выпив на голодный желудок водки, этот представитель «железной пятерки» совершенно размяк, ибо был сделан не из железа, а из того же податливого, не слишком прочного вещества, что и все мы. Лишь в определенной ситуации, при взаимодействии с определенного сорта людьми Крепышев превращался в некое подобие танка, сминающего все на своем пути. Такое перевоплощение было сродни «эффекту Базанова». Попадая в узкий интервал термодинамических значений, ничем не примечательная система вдруг проявляла свойства сильного ускорителя или, наоборот, замедлителя реакции, тогда как любое отклонение возвращало ей все признаки заурядности.
Кажется, в тот день нашего посещения скульптурной мастерской Рыбочкин сказал фразу, заставившую меня содрогнуться именно потому, что она была произнесена им, Игорем Рыбочкиным.
— Правда, — сказал Игорь, — всегда на стороне силы.
— Почему же тогда, — поинтересовался я, — ты не переметнулся в свое время к Максиму Брониславовичу?
— Сила была не на его стороне.
— А теперь, — спросил я, — почему ты не с н и м и? Ведь о н и победили.
— Победили? Они пришли на готовое.
— Кого в таком случае ты считаешь сильным? Себя самого? Базанова?
— Его.
— Даже теперь?
Рыбочкин кивнул.
— Даже теперь? — переспросил я, пораженный.
— Пока другой силы что-то не видно, — философически заметил Рыбочкин.
Мы привезли базановские «головы» в институт и заперли их в кабинете Рыбочкина. Предстояло заказать в столярной мастерской соответствующее количество постаментов, обтянуть их холстом, как это обычно делают на выставках, и пригласить Капустина. Договорились, что устанавливать, укреплять «головы», а также определять их местоположение в зале будет сам скульптор.