Изменить стиль страницы

(14) О, прославленный полководец! Он подстать не Манию Аквилию, храбрейшему мужу, но, право, Павлам, Сципионам, Мариям! Как дальновиден был он при страхе, охватившем провинцию ввиду опасности, угрожавшей ей! Видя, что сицилийские рабы готовы восстать в связи с мятежом среди беглых рабов в Италии, какой ужас внушил он им! Ведь никто из них и шевельнуться не посмел. Он велел схватить их. Кто не испугался бы этого? Он велел привлечь их хозяев к ответственности. Что может быть страшнее для раба? Он вынес приговор: «По-видимому, совершили»[317]. Возникавшее пламя он, видимо, потушил слезами и кровью кучки людей. Что же дальше? Порка, пытка раскаленным железом и — последняя кара для осужденных, острастка для других — распятие и смерть на кресте. От всех этих мучений их избавили. Какой ужас должен был, вне всякого сомнения, охватить рабов при этой сговорчивости претора, у которого жизнь рабов, осужденных за преступный заговор, можно было выкупить даже при посредничестве самого палача!

(VII, 15) Далее, разве ты в случае с Аристодамом из Аполлонии, в случае с Леонтом из Имахары не поступил точно так же? А это брожение среди рабов и внезапно возникшее подозрение насчет возможности мятежа? Что вызвало оно с твоей стороны? Заботу ли об охране провинции или же надежду на новый источник бесчестнейшей наживы? После того как, по твоему наущению, был обвинен управитель усадьбой одного знатного и уважаемого человека, Евменида из Галикий, за которого Евменид заплатил очень дорого, ты взял у Евменида 60.000 сестерциев, как он сам недавно показал под присягой, сообщив все подробности этого дела. С римского всадника Гая Матриния ты, в его отсутствие, когда он был в Риме, взял 600.000 сестерциев, заявив, что его управители усадьбами и пастухи кажутся тебе подозрительными. Это сказал Луций Флавий, доверенный Гая Матриния, выплативший тебе эти деньги; это сказал сам Матриний; это говорит прославленный муж, цензор Гней Лентул, который, из уважения к Матринию, тотчас же написал тебе письмо и попросил других людей о том же.

(16) Далее, возможно ли обойти молчанием случай с Аполлонием из Панорма, сыном Диокла, по прозванию Близнецом? Возможно ли привести случай, более известный во всей Сицилии, более возмутительный, более ясный? Приехав в Панорм, Веррес послал за ним и велел назвать его имя с трибунала в присутствии большой толпы и многочисленных римских граждан. Тотчас же пошли толки: «А я-то удивлялся, как же он так долго оставляет в покое богатого Аполлония»; «Видно, он что-нибудь придумал, что-нибудь нашел»; «Уж, конечно, Веррес внезапно вызывает такого богача в суд не спроста». Все ждали с крайним нетерпением, что будет, как вдруг прибежал смертельно бледный сам Аполлоний с юным сыном; престарелый отец Аполлония уже давно не покидал постели. (17) Веррес назвал ему раба, по его словам, старшего пастуха, и сказал, что тот устроил заговор и подстрекал других рабов; между тем такого раба среди челяди Аполлония вообще не было. Веррес потребовал немедленной выдачи этого раба. Аполлоний стал уверять, что у него вообще нет раба с таким именем. Претор велел схватить его у трибунала и бросить в тюрьму. Тот, когда его брали, кричал, что он, несчастный, ничего не совершал, что за ним нет никакого проступка, что его деньги розданы взаймы и наличных у него нет. Пока он говорил это в присутствии огромной толпы, давая каждому понять, что подвергается такой жестокой несправедливости именно потому, что не дал денег, пока он, повторяю, вопил о деньгах, его заковали и бросили в тюрьму.

(VIII, 18) Обратите внимание на последовательность претора [и притом такого], которого при этих обстоятельствах не защищают, как посредственного претора, а хвалят, как выдающегося полководца. Когда нам угрожал мятеж рабов, Веррес, без суда, подвергал владельцев рабов той казни, от которой он освобождал осужденных рабов. Аполлония, богатейшего человека, который, в случае мятежа рабов в Сицилии, лишился бы огромного состояния, Веррес, под предлогом мятежа беглых рабов, без разбора дела бросил в тюрьму; рабов же, которых он сам, в соответствии с мнением своего совета, признал виновными в заговоре с целью мятежа, он, не спросив мнения своего совета, избавил от всякой кары. (19) Но что, если Аполлоний действительно провинился и понес за это кару, заслуженную им? Неужели мы все же, ведя это дело, поставим Верресу в вину и призна́ем предосудительным всякий мало-мальски строгий приговор? Я не буду столь суров, не стану следовать обычаю обвинителей — рассматривать всякое проявление милосердия как крупную небрежность, выставлять малейшую суровость при наказании как отвратительную жестокость. Не стану я так рассуждать; твои приговоры я буду отстаивать, твой авторитет — защищать, пока ты сам будешь хотеть этого. Но как только ты сам начнешь отменять свои собственные приговоры, тебе придется отказаться от нападок на меня: я с полным правом буду требовать, чтобы тот, кто сам себя осудил, был осужден также и присяжными судьями.

(20) Не стану я защищать Аполлония, своего друга и гостеприимца[318], чтобы не показалось, что я добиваюсь отмены твоего приговора; не буду говорить о его честности, достоинстве и добросовестности; оставлю в стороне и то, уже упомянутое мной обстоятельство, что состояние Аполлония составляли рабы, скот, усадьбы, деньги, данные взаймы, так что ему меньше, чем кому-либо другому, были на руку беспорядки или войны в Сицилии; не стану также говорить, что даже в случае значительной вины Аполлония, его, всеми уважаемого гражданина весьма уважаемой городской общины, не следовало подвергать такому тяжкому наказанию без суда. (21) Не буду возбуждать против тебя ненависти даже в связи с тем, что в то время, когда такой муж находился в темной, смрадной и грязной тюрьме, ты своими достойными тиранна интердиктами[319] совершенно запретил допускать к этому несчастному его престарелого отца и юного сына. Обойду также молчанием, что в каждый твой приезд в Панорм, на протяжении года и шести месяцев (вот сколько времени Аполлоний находился в тюрьме!) к тебе являлись в качестве просителей все члены панормского сената вместе с властями и городскими жрецами и умоляли и заклинали тебя, наконец, избавить от мучений этого несчастного и невинного человека. Все это я оставляю в стороне; если я пожелаю это рассмотреть, мне будет легко доказать, что ты своей жестокостью ко всем другим людям уже давно преградил состраданию всякий доступ к сердцам твоих судей.

(IX, 22) Во всем этом я тебе уступлю и пойду тебе навстречу: предвижу, что́ именно Гортенсий будет говорить в твою защиту. Он скажет, что, действительно, ни старость отца, ни молодость сына, ни слезы их обоих не имели для Верреса никакого значения по сравнению с заботой о пользе и благе провинции; что невозможно управлять государством, не внушая людям страха и не применяя строгости; спросит, почему перед преторами носят связки, зачем им даны секиры[320], зачем построены тюрьмы, зачем, по обычаю предков, определено столько видов наказания для дурных людей. Когда он выскажет все это с подобающей внушительностью и строгостью, я спрошу его, почему же этого самого Аполлония тот же Веррес неожиданно, не приведя ни одного нового факта, без чьего-либо заступничества, без всякого основания велел выпустить из тюрьмы, и буду утверждать, что это обвинение порождает столько подозрений, что я, не приводя доказательств, предоставлю судьям уже самим догадаться, в чем заключается этот способ грабежа — сколь он бесчестен, сколь он возмутителен и какие неизмеримые и какие неограниченные возможности стяжания он дает.

(23) В самом деле, ознакомьтесь сначала вкратце с действиями Верреса по отношению к Аполлонию — сколько обид он причинил ему и сколь они значительны; затем взвесьте каждую из них и переведите на деньги. Вы поймете, что он для того и заставил одного богатого человека испытать так много, чтобы внушить другим страх перед такими же несчастьями и показать им пример грозящих им опасностей. Прежде всего, внезапно было предъявлено обвинение в уголовном и притом вызывающем ненависть преступлении; сообразите, сколько человек от этого откупилось и во сколько это могло им обойтись. Затем, дело — без обвинения, приговор — без участия совета судей, осуждение — без защиты; определите цену всему этому и подумайте только, что эти несправедливости выпали на долю одного Аполлония и что другие люди — а их, конечно, было много — от этих несчастий избавились за деньги. Наконец, мрак, оковы, тюрьма, мучительное заключение вдали от родителей и детей, вообще без чистого воздуха и солнечного света, нашего общего достояния; эту пытку, от которой человек вправе откупиться даже ценой жизни, перевести на деньги я не могу. (24) Аполлоний откупился от всего этого поздно, уже сломленный горем и несчастьями, но его судьба все же научила других вовремя уступать преступной алчности Верреса — если только вы не думаете, что Веррес взвел именно на этого богатейшего человека столь ужасное обвинение без расчета на наживу и что он без такого же расчета внезапно освободил его из тюрьмы, или что этот род грабежа был применен Верресом к одному только Аполлонию в виде опыта, а не для того, чтобы его примером запугать всех самых богатых сицилийцев и внушить им страх.

вернуться

317

Обычная формула приговора. Ср. Ливий, XXV, 4.

вернуться

318

Об узах гостеприимства см. прим. 3 к речи 1. Аполлоний мог принимать Цицерона во время его квестуры или во время его поездки по Сицилии для следствия по делу Верреса.

вернуться

319

Интердикт — приказ претора, запрещавший какое-либо действие или предписывавший что-либо. Интердикту предшествовало расследование (cognitio).

вернуться

320

Секиры были принадлежностью ликторов, почетной охраны магистратов, облеченных империем. См. прим. 126.