Изменить стиль страницы

(XXXI, 77) Но обратите внимание на его низость. Приехав приблизительно в десятом часу в Красные Скалы[2449], он укрылся в какой-то корчме и, прячась там, пропьянствовал до вечера. Быстро подъехав к Риму на тележке, он явился к себе домой, закутав себе голову. Привратник ему: «Ты кто?» — «Письмоносец от Марка». Его тут же привели к той, ради кого он приехал, и он передал ей письмо. Когда она, плача, читала письмо (ибо содержание этого любовного послания было таково: у него-де впредь ничего не будет с актрисой, он-де отказался от любви к той и перенес всю свою любовь на эту женщину), когда она разрыдалась, этот сострадательный человек не выдержал, открыл лицо и бросился ей на шею. О, ничтожный человек! Ибо что еще можно сказать? Ничего более подходящего сказать не могу. Итак, именно для того, чтобы она неожиданно увидела тебя, Катамита[2450], когда ты вдруг откроешь себе лицо, ты и перепугал ночью Рим и на много дней навел страх на Италию?[2451] (78) Но дома у тебя было, по крайней мере, оправдание — любовь; вне дома — нечто более позорное: опасение, что Луций Планк продаст имения твоих поручителей[2452]. Но когда народный трибун предоставил тебе слово на сходке, ты, ответив, что приехал по своим личным делам, дал народу повод изощряться на твой счет в остроумии. Но я говорю чересчур много о пустяках; перейдем к более важному.

(XXXII) Когда Гай Цезарь возвращался из Испании[2453], ты очень далеко выехал навстречу ему. Ты быстро съездил в обе стороны, дабы он признал тебя если и не особенно храбрым, то все же очень рьяным. Ты — уж не знаю как — вновь сделался близким ему человеком. Вообще у Цезаря была такая черта: если он знал, что кто-нибудь совсем запутался в долгах и нуждается, то он (если только знал этого человека как негодяя и наглеца) очень охотно принимал его в число своих близких. (79) И вот, когда ты этими качествами приобрел большое расположение Цезаря, было приказано объявить о твоем избрании в консулы и притом вместе с ним самим. Я ничуть не сокрушаюсь о Долабелле, которого тогда побудили добиваться консульства, подбили на это — и насмеялись над ним. Кто же не знает, как велико было при этом вероломство по отношению к Долабелле, проявленное вами обоими? Цезарь побудил его к соисканию консульства, нарушил данные ему обещания и обязательства и позаботился о себе; ты же подчинил свою волю вероломству Цезаря. Наступают январские календы; нас собирают в сенате. Долабелла напал на Антония и говорил гораздо более обстоятельно и с гораздо большей подготовкой, чем это теперь делаю я. (80) Всеблагие боги! Но что, в своем гневе, сказал Антоний! Прежде всего, когда Цезарь обещал, что он до своего отъезда повелит, чтобы Долабелла стал консулом (и еще отрицают, что он был царем, он, который всегда и поступал, и говорил подобным образом![2454]), и вот, когда Цезарь так сказал, этот честный авгур заявил, что облечен правами жреца, так что на основании авспиций он может либо не допустить созыва комиций, либо объявить выборы недействительными, и он заверил, что он так и поступит. (81) Прежде всего обратите внимание на его необычайную глупость. Как же так? Даже не будучи авгуром, но будучи консулом, разве не смог бы ты сделать то, что ты, по твоим словам, имел возможность сделать по праву жречества? Пожалуй, еще легче. Ведь мы обладаем только правом сообщать, что мы наблюдаем за небесными знамениями, а консулы и остальные должностные лица — и правом их наблюдать[2455]. Пусть будет так! Он сказал это по недостатку опыта; ведь от человека, никогда не бывающего трезвым, требовать разумного рассуждения нельзя; но обратите внимание на его бесстыдство. За много месяцев до того он сказал в сенате, что он либо посредством авспиций не допустит комиций по избранию Долабеллы, либо сделает то самое, что он и сделал. Мог ли кто-нибудь — кроме тех, кто решил наблюдать за небом, — предугадать, какая неправильность будет допущена при авспициях? Во время комиций этого не позволяют законы, а если кто-либо и производил наблюдения за небом, то он должен заявить об этом не после комиций, а до них. Но невежество Антония сочетается с бесстыдством: он и не знает того, что́ авгуру подобает знать, и не делает того, что приличествует добросовестному человеку. (82) Итак, вспомните его консульство, начиная с того дня и вплоть до мартовских ид[2456]. Какой прислужник был когда-либо так угодлив, так принижен? Сам он не мог сделать ничего; обо всем он просил Цезаря; припадая головой к спинке носилок, он выпрашивал у своего коллеги милости, чтобы их продавать.

(XXXIII) И вот наступает день комиций по избранию Долабеллы; жеребьевка для назначения центурии, голосующей первой[2457]; Антоний бездействует; объявляют о поданных голосах — молчит; приглашают первый разряд[2458]; объявляют о поданных голосах; затем, как это принято, голосуют всадники; затем приглашают второй разряд; все это происходит быстрее, чем я описал. (83) Когда все закончено, честный авгур — можно подумать, Гай Лелий! — говорит: «В другой день!»[2459] О, неслыханное бесстыдство! Что ты увидел, что понял, что услышал? Ведь ты не говорил, что наблюдал за небом, да и сегодня этого не говоришь. Следовательно, препятствием является та неправильность, которую ты предвидел так давно и заранее предсказал. И вот ты, клянусь Геркулесом, лживо измыслил важные авспиции, которые должны навлечь несчастье, надеюсь, на тебя самого, а не на государство; ты опутал римский народ религиозным запретом; ты как авгур по отношению к авгуру, как консул по отношению к консулу совершил обнунциацию. Не хочу распространяться об этом, дабы не показалось, что я не признаю законными действий Долабеллы, тем более что обо всем этом рано или поздно неминуемо придется докладывать нашей коллегии. (84) Но обратите внимание на надменность и наглость Антония. Значит, доколе тебе будет угодно, Долабелла избран в консулы неправильно; но когда ты захочешь, он окажется избранным в соответствии с авспициями. Если то, что авгур делает заявление в тех выражениях, в каких ее совершил ты, не значит ничего, сознайся, что ты, произнося слова «В другой день!», не был трезв. Если же в твоих словах есть какой-либо смысл, то я как авгур спрашиваю своего коллегу, в чем этот смысл заключается.

Но, дабы мне не пропустить в своей речи самого прекрасного из поступков Марка Антония, перейдем к Луперкалиям. (XXXIV) Он ничего не скрывает, отцы-сенаторы! Он обнаруживает свое волнение, покрывается потом, бледнеет. Пусть делает все, что угодно, только бы не стал блевать, как в Минуциевом портике! Как оправдать такой тяжкий позор? Хочу слышать, что ты скажешь, чтобы видеть, что такая огромная плата ритору — земли в Леонтинской области — была дана не напрасно.

(85) Твой коллега сидел на рострах, облеченный в пурпурную тогу, в золотом кресле, с венком на голове. Ты поднимаешься на ростры, подходишь к креслу (хотя ты и был луперком, ты все же должен был бы помнить, что ты — консул), показываешь диадему[2460]. По всему форуму пронесся стон. Откуда у тебя диадема? Ведь ты не подобрал ее на земле, а принес из дому — преступление с заранее обдуманным намерением. Ты пытался возложить на голову Цезаря диадему среди плача народа, а Цезарь, среди его рукоплесканий, ее отвергал. Итак, это ты, преступник, оказался единственным, кто способствовал утверждению царской власти, кто захотел своего коллегу сделать своим господином, кто в то же время решил испытать долготерпение римского народа. (86) Но ты даже пытался возбудить сострадание к себе, ты с мольбой бросался Цезарю в ноги. О чем ты просил его? О том, чтобы стать рабом? Для себя одного ты мог просить об этом; ведь ты с детства жил, вынося все что угодно и с легкостью раболепствуя. Ни от нас, ни от римского народа ты таких полномочий, конечно, не получал. О, прославленное твое красноречие, когда ты нагой выступал перед народом! Есть ли что-либо более позорное, более омерзительное, более достойное любой казни? Ты, может быть, ждешь, что мы станем колоть тебя стрекалами? Так моя речь, если только в тебе осталась хотя бы капля чувства, тебя мучит и терзает до крови. Боюсь, как бы мне не пришлось умалить славу наших великих мужей[2461], но я все же скажу, движимый чувством скорби. Какой позор! Тот, кто возлагал диадему, жив, а убит — и, как все признают, по справедливости — тот, кто ее отверг. (87) Но Антоний даже приказал дополнить запись о Луперкалиях, имеющуюся в фастах: «По велению народа, консул Марк Антоний предложил постоянному диктатору Гаю Цезарю царскую власть. Цезарь ее отверг». Вот теперь меня совсем не удивляет, что ты вызываешь смуту, ненавидишь, уже не говорю — Рим, нет, даже солнечный свет, что ты, вместе с отъявленными разбойниками, живешь тем, что вам перепадет в данный день, и только на нынешний день и рассчитываешь. В самом деле, где мог бы ты в мирных условиях найти себе пристанище? Разве для тебя найдется место при наличии законности и правосудия, которые ты, насколько это было в твоих силах, уничтожил, установив царскую власть? Для того ли был изгнан Луций Тарквиний, казнены Спурий Кассий, Спурий Мелий, Марк Манлий[2462], чтобы через много веков Марк Антоний, нарушая божественный закон, установил в Риме царскую власть?

вернуться

2449

Город в Этрурии. Ср. письмо Att., XIII, 40, 2 (DCCXCIX).

вернуться

2450

«Катамит» — латинское искажение имени Ганимед.

вернуться

2451

Ср. письма Att., XII, 18a, 1 (DLVI); 19, 2 (DLVII).

вернуться

2452

Уезжая в конце 46 г. в Испанию, Цезарь назначил городских префектов, чтобы они вместе с начальником конницы Марком Лепидом управляли государством. Луций Мунаций Планк как префект вел дела городского претора.

вернуться

2453

В октябре 45 г. после полной победы над помпеянцами.

вернуться

2455

Об авспициях см. прим. 11 к речи 8. Наблюдение и право наблюдения за небесными знамениями называлось спекцией. Клодиев закон 58 г. запрещал авспиции в комициальные дни, но не всегда соблюдался, хотя и не был отменен. Ср. речь 18, § 129.

вернуться

2456

15 марта 44 г. — день убийства Цезаря.

вернуться

2457

О centuria praerogativa см. прим. 20 к речи 2.

вернуться

2459

Alio die — слова авгура, признавшего знамения дурными, вследствие чего комиции должны быть отложены. Гай Лелий Мудрый — друг Сципиона Младшего.

вернуться

2460

О Луперкалиях см. прим. 40 к речи 19. «Коллега» — Цезарь. Диадема — головная повязка восточных царей. См. Плутарх, «Антоний», 10.

вернуться

2461

Марк Брут, Гай Кассий и другие заговорщики.

вернуться

2462

Луций Тарквиний — последний царь Рима; о Мелии см. прим. 6 к речи 9; о Марке Манлии — прим. 37 к речи 14.