Все засмеялись.
— Ну, наконец и до карьеры добрались, — улыбаясь, сказала Надежда.
— Ну, съехал, — разочарованно сказал Ермилову Иван Степанович. Он было увлекся рассуждениями Ермилова, но конец речи ему не поправился. — Нужно было столько говорить, чтобы сказать чепуху.
— Я не кончил, господа! — вскричал Ермилов; он словно не слышал того, что сказали Надежда и Иван Степанович, он был в упоении и говорил, обращаясь к одному Клеточникову, говорил только для Клеточникова, уверенный, что тот его поймет. — Такой жизненной целью может стать карьера, — повторил он. — Притом сделать ее образованному человеку в нашем отечестве ничего не стоит, теперь не николаевские времена, за миновавшие семнадцать лет русское общество стало образованным — ровно настолько, чтобы уважать образованность, если не настолько, чтобы сильно поумнеть. — Он засмеялся, но сам же и оборвал свой смех. — Что нужно для того, чтобы сделать карьеру? Первое и самое главное. Относиться с презрением к исполняемому вами делу. Второе. Безусловно относиться с презрением к начальству и время от времени давать ему это понять — давать понять свое несомненное умственное над ним превосходство, демонстрировать перед ним его тупость, совершенную невозможность без вас обойтись. Третье. Быть безусловно, категорически исполнительным. Последнее вам ничего не стоит, ибо вы глубоко безразличны к существу дела. Но, безропотно повинуясь начальству, вы приобретаете сильнейшую власть над ним. Вы, человек с большим образованием, во всех отношениях высший, шпыняющий его в неофициальном кругу, в официальном кругу немы и безотказны, готовы исполнить любую его волю, какой бы вздорной она ни была. Это поднимает его в его собственных глазах и вас поднимает — от чина к чину, вне очередности, вы набираете инерцию, и однажды вас призывают в Петербург, а там, милостивые государи, означенное движение осуществляется еще быстрее, вы несетесь к вашей цели на всех парусах. Вот вам и свобода, и независимость, и что вы там еще мечтаете получить в сей жизни, да-с, и свобода, ибо свобода есть право и возможность осуществить вашу жизненную цель, и это вы получаете. Николай Васильевич, не уговорил я вас?
Он смотрел на Клеточникова с довольной улыбкой, понимая, что своей полушутовской речью все же произвел в нем какое-то действие. Клеточников, однако, ничего не ответил, усмехнувшись, вяло пожал плечами.
— Нет, съехал, — повторил недовольный Иван Степанович, обращаясь к Ермилову. — Во всей этой чепухе, что ты тут нагородил, есть только одна свежая мысль: та, что все мы — глубоко несчастные люди.
Все засмеялись.
— Это действительно непонятно, — продолжал Иван Степанович серьезно. — Ну чего нам всем, — показал он рукой на всех, сидевших за столом, — чего каждому из нас не хватает? Мы здоровы, еще достаточно молоды, образованны, у нас есть кое-какие средства к жизни, и все мы, каждый по-своему, несчастливы. Что за чепуха! И вот что заметьте…
— Постой, да я-то чем несчастлив? — с веселым удивлением остановил его Ермилов. — Вот тебе раз! Битый час толковал им про то, как сделаться счастливым, наизнанку, можно сказать, выворотился, показывая это на своем примере, и вдруг — несчастлив! Можешь себя считать несчастливым, пожалуйста! Остальных господ можешь считать, если они не возражают. А я тут, мой дорогой, совсем, совсем ни при чем!
Про остальных господ Ермилов прибавил, потому что заметил, что все они в ответ на признание Ивана Степановича, что все — глубоко несчастные люди, засмеялись сочувственно, и Надежда, и Леонид, и Клеточников, как бы соглашаясь с такой оценкой.
— Ты чем несчастлив? — задумчиво посмотрел на Ермилова Иван Степанович и ответил спокойно: — Твое несчастье в том, что вот он, — показал Иван Степанович на Клеточникова, — что ты знаешь его. Тебе лучше было бы не знать таких, как он.
— Как? Что не знать? Каких таких? — поразился Ермилов, действительно поразился, без деланной веселости, так что и не нашелся больше что сказать.
Это было неожиданно для всех, не только для Ермилова, все невольно посмотрели на Клеточникова. Клеточников, не ожидавший такого поворота разговора, тоже был сильно сбит, казался смущенным.
— Ты, может быть, и был бы счастлив, но тебе не повезло. Тебе не повезло именно в том, что ты знаешь его, в этом вся твоя беда, — тем же спокойным тоном, будто и не заметив впечатления, произведенного его словами, продолжал Иван Степанович. — И ведь бывают счастливцы, — прибавил он, грустно усмехнувшись, — бывают счастливцы, которые весь век живут в убеждении, будто и другие живут точно так, как они. Вот и ты мог бы так жить, если бы не он.
— Да он-то здесь при чем? — вскричал Ермилов; он уже справился со своим изумлением, и снова выражение веселой, простодушной дурашливости играло на его лице.
— А при том, что ты со своей неотразимой логикой, со всем твоим здравым смыслом неотразим до тех пор, пока не натыкаешься на такого, — ответил Иван Степанович. — Натыкаешься на такого, и вся твоя логика летит к чертям. Вся штука в том, что он для тебя — загадка, а ты для него — нет. Он тебя понимает, твою логику понимает, да не принимает ее, хотя, может, и сам этого не знает, а ты его не понимаешь и не поймешь никогда.
— Постой, да откуда ты взял, что он не принимает мою логику? А ну как принимает? — весело спрашивал Ермилов.
— А ты у него спроси, — ответил Иван Степанович, — спроси у него, принимает он или нет? Только пусть он скажет тебе всю правду… как природа его заявляет… пусть правду скажет! Спроси у него!
И снова все посмотрели на Клеточникова. Клеточников неуверенно улыбался. Какая-то мысль пришла ему в голову, мысль, связанная с тем, что говорил Иван Степанович, но ему самому еще неясная. Преодолевая какое-то затруднение, он спросил Ивана Степановича со странной улыбкой:
— Почему же вы решили, что я не принимаю его логику?
Ермилов захохотал:
— Браво! Вот это ответ!
Иван Степанович, однако, не обратил внимания на смех Ермилова.
— Да разве это не так? — возразил он Клеточникову мягко, внимательно глядя на него. Покачал головой и сказал еще мягче: — Ведь так? И ты знаешь, — надавил он на слово «знаешь», — что так, и он это знает, — показал он на Ермилова.
Клеточников смущенно молчал. И все молчали, в раздумье продолжая смотреть на него.
Молчание становилось мучительным для всех. Ермилов повернулся к Ивану Степановичу.
— Ну хорошо, — заговорил он с ним снисходительно, со скептической улыбкой. — Ты что-то хотел заметить по поводу того, что все мы несчастливы. Что же ты хотел заметить?
— Да ничего, — ответил Иван Степанович, — я только хотел заметить, что непонятно, почему несчастливы. При-чин-то как будто ни у кого для этого нет.
— Почему же нет причин? — подал голос Леонид. Клеточников, наблюдавший за ним, видел, что он все готовился вступить в разговор, что-то ему нужно было сказать, но он не находил удобного случая заговорить.
Ермилов быстро к нему оборотился, брови его взлетели вверх от внезапного бешенства, он уставился на Леонида, не скрывая раздражения:
— И вы что-то имеете сказать?
Леонид ласково улыбнулся ему, как бы извиняя его за его топ, как бы признавая его право говорить с ним, Леонидом, таким тоном, поскольку он, Леонид, заслужил такое обращение с собой.
— Почему же нет причин? — повторил он, обратись к Ивану Степановичу. — То, что вы сказали… что все несчастливы… весьма справедливо, и… это ведь можно сказать не только о нас, здесь присутствующих, не правда ли? Это можно сказать о русском обществе в целом. Вот и ответ, вот и причины. Мы дети своего времени… Вот, если угодно, главная причина.
— Главная причина? — наморщил лоб Иван Степанович, вдруг задумываясь над словами Леонида.
Было необычно, что Леонид заговорил. Уже несколько лет от него не слышали такой длинной речи, и первым чувством у всех, когда он заговорил (у всех, кроме Ермилова), было чувство неловкости за него и страха: вдруг собьется и понесет обычную для спившегося человека околесицу? И только Ермилов смотрел на него с холодным любопытством, ожидая развлечения. Леонид говорил, явно затрудняясь подбором слов. То, что он не притронулся к своему бокалу, теперь заметили и Надежда, и Иван Степанович.