Вот тут-то и вступилась Мама: она устроила Шарманщика на жительство, выделив ему у нас в подвале каморку, куда поставили кровать и приносили вдосталь еды и питья для него самого и для мартышки. Вдобавок вместо латаной-перелатаной куртки ему выдали поношенный, но совсем еще целый отцовский сюртук, и Шарманщик был преисполнен благодарности и отвешивал поклоны с учтивостью человека, знававшего лучшие времена. Но потом он внезапно захворал и слег в постель. И тогда послали за доктором Фредерисиа, однако доктор не обнаружил у чужестранца никакой особой болезни.
— Бродяга обессилел от нищенской жизни, ну да на ваших хлебах он живо на ноги поднимется!
Шарманщик и вправду скоро выздоровел, щеки его согрел румянец, а в зрячем глазу появился блеск, и теперь благодарность его просто не знала границ. Что он там лопочет на своем нездешнем наречии, никто разобрать не мог, но по его глазам и по вкрадчивым жестам было понятно, что он расточает восторженные похвалы. В конце концов он стал приходить из своей каморки наверх и кормиться за кухонным столом вместе с барышней-мартышкой. Чем дальше, тем больше он делался похож на нормального человека — обнаружилось, что, несмотря на горб, это довольно приятная на вид и благовоспитанная личность с симпатичными морщинками, веером расходящимися от глаз, и с красиво серебрящейся проседью в черной как смоль бороде. К тому же выяснилось, что Шарманщик умеет не только крутить свою шарманку, но и кое-что другое. Он искусно склеивал фарфор: Три Грации, которые упали с полки и разбились, благодаря его стараниям опять стали как новенькие. Старую посудину, которая с незапамятных времен валялась в курятнике, перевернутая кверху дном и затопленная навозной жижей, он раскопал, отчистил и надраил так, что она словно по волшебству превратилась в сверкающий медный таз. Еще он умел вырезать узоры по дереву, а также мастерить всякие фигурки и забавных кукол из стволиков водорослей, которые мы, дети, ему приносили.
Так все и шло, мирно и гладко, недели две или три, покуда Отец не вернулся из плавания на своей «Кристине», после чего идиллия резко оборвалась. Оказалось, что Отец неплохо понимает язык, на котором говорит Шарманщик. Они долго беседовали с глазу на глаз в каморке чужестранца, и разговор, судя по всему, вышел не из приятных. Отец громыхал кулаком по столу, а Шарманщик, похоже, пустил слезу и униженно о чем-то молил.
Когда Отец поднялся из подвала наверх, руки у него дрожали, а лицо было багровое, но он ничего не сказал. Мама обняла его за плечи, она тоже была взволнована до слез.
— Ради бога, Йохан, что произошло?
Отец отвел ее в сторону и зашептал ей что-то на ухо.
Мама замерла с закрытыми глазами и словно окаменела.
Потом страсти улеглись, в доме как будто бы ничего и не изменилось, не считая того лишь, что Шарманщик перестал выходить из своей каморки. Отец распорядился, чтобы еду ему приносил посыльный из Рёмеровской лавки.
Вскоре Шарманщик отбыл из города на «Кристине», которая направлялась с грузом рыбы в Испанию. Выглядел он совсем не так, как когда он только появился в наших краях, теперь на нем был добротный бушлат и фуражка с блестящим козырьком, но самое удивительное, это что у него не только исчезла с лица черная повязка, но и горб тоже пропал без следа. Мартышка, закутанная в платок, сидела у него на руке. В сенях он торопливо поцеловал в рукав Маму и Тетю Нанну. Когда он ушел, Мама долго сидела, закрыв лицо ладонями.
Все это казалось ужасно забавным и походило на удивительные превращения, какие совершаются в сказках или во сне, а из объяснений, услышанных тобою от Тети Нанны, ты мало что понял.
— Твой отец его невзлюбил. Просто не переваривал его.
— Но почему?
— Потому что он несчастный проходимец.
— А что такое проходимец?
В ответ Тетя Нанна только дует тебе в лицо.
— А еще потому, что твой отец — тиран.
— Тиран? А что такое тиран?
Этот вопрос она тоже оставляет без ответа, но пылает сильнее обычного, глаза остро поблескивают, а губы как-то неприязненно кривятся.
Хмурый и ветреный зимний день без солнца и без тени. Один из дней Обыденности. Один из дней на склоне лет. Отсюда, из башни, где я, Амальд Воспоминатель, в Почтенных Летах, сейчас сижу (впрочем, называя это башней, я, пожалуй, впадаю в немалое преувеличение, ибо речь идет о весьма и весьма скромном обиталище, где, помимо пишущей эти строки персоны, умещаются лишь стол, стул да небольшой камин и еще — под столом — свернутый парашют), — так вот отсюда, из окна моего довольно высоко расположенного приюта, открывается вид на окутанный дымом городок средь моря-океана, где я три четверти века назад впервые увидел свет дня и тьму ночи и где меня посетили первые робкие мысли о жизни и смерти — мысли, которые позднее, возможно, обрели более четкую форму, но от этого отнюдь не стали менее беспомощными…
Я сижу и вглядываюсь в дальнюю даль, в минувшее и вовек невозвратное, в Страну Младости, давно меня изринувшую и вызывающую во мне тайную зависть — зависть к вам, кто еще привольно в ней живет, в особенности же к вашей чудесной молодой жизнестойкости!
В той стране, где начиналось начало и где по-прежнему продолжается продолжение, — там день и ночь, как и раньше, привычной чередой бегут друг за другом, там властвует действительность, бурлит жизнь, там и сейчас познается то главное, что достойно познания, то первое и основополагающее, что сообщает бытию непреходящую новизну.
Из сего пространного воздыхания, думается, с достаточной ясностью вытекает, что башня, о которой здесь упомянуто, — отнюдь не место добровольного уединения, о нет, это узилище, убогая тюремная башня старости и бренности на краю света. Да, сидишь вот так сиротливо в своей высокой темнице у края великой бездны, сидишь, вслушиваясь в грозный рев, долетающий из глубин, и стараешься сохранить бодрость духа в теперешнем своем положении, хотя, видит Бог (который, как и прежде, облаком носится над водою), это не всегда легко дается и было бы просто невыносимо влачить жалкий век, не прибегая к кое-какому плутовству.
Да вот, взгляните: я достаю свой верный парашют, отворяю окно и, исполненный сладостных упований, плавно приземляюсь в тех исчезнувших, но нетленных местах, где осталось жить мое сердце!
А дальше было вот что: в один прекрасный день ты угодил в лапы разбойников и свел знакомство с Ханнибалом…
На песчаном пятачке за пакгаузами, возле устья городской речки, куда ты пришел пускать свои игрушечные кораблики «Кристину» и «Морского Дракона», сложено множество больших ящиков, башней громоздящихся друг на друге. В одном из ящиков есть окошечко, там показалась чья-то настороженная физиономия, потом другие подозрительно вглядывающиеся лица, и вдруг из этой нелепой башни выскакивает молчком ватага дикарей, и не успеваешь ты опомниться, как тебя хватают и заталкивают в тесную темную камеру. Ты лежишь и брыкаешься, давишь и колотишь в стенки ящика, пытаясь его разломать, и при этом плаксиво вопишь: «Отдайте мне мои корабли!» Но все твои жалобные вопли остаются без ответа. Потом молчание нарушает грубый голос:
— Ты взят в плен. Если не перестанешь кричать — расстрел!
— Отдайте мои корабли!
— Корабли будут сожжены!
И тут ты поступаешь как последний дурачок — ты распускаешь нюни. Ты громко ревешь, продолжая ожесточенно дубасить в стенки и пол ящика.
Вдруг в потолке открывается люк, мелькают руки и смеющиеся лица, и тебе протягивают один из твоих кораблей — это «Кристина» с белыми парусами. Но, только ты хочешь схватить корабль, как его дергают вверх, и так раз за разом — под дружное фырканье и хохот.
Потом хохот умолкает, и в отверстие наверху просовывается пистолет.
— Проси пощады!
— Выпустите меня!
— Проси пощады, а иначе — расстрел!
— Я хочу выйти!
— Проси пощады! Считаю до трех. Раз!