Нет больше солнца, только какой-то пустынный свет, будто льющийся отовсюду сразу. И во всем мире — ни единого человека, ни животной твари, даже травы нигде нет, ни засохшей былинки. А на прибрежном песке у застывшего в мертвом штиле моря нет ни единого птичьего следа. Только валяются осколки разбитого глиняного кувшина, сломанная труба, треснувшее зеркало. Да зеленый стеклянный шарик — поплавок от рыбачьих сетей.
Сам же ты — стеклянная птица, зеленая и прозрачная, парящая низко над прибрежным песком на тонких, хрупких стеклянных крыльях.
Все быстрей и быстрей летит птица — куда, куда?
На Край Бездны.
Здесь зеленая птица замедляет полет и останавливается — здесь, у самого Края Земли, высится Башня, огромная и мрачная, седая и морщинистая, точно горный утес, и гигантские проемы на верхушке Башни зияют черной пустотой — как глазницы мертвых голов в бочке Старого Поэта. Картина такая ошеломляющая, что из груди зеленой птицы исторгается крик — протяжный, зеленый, горестный стеклянный крик!
Но вот вдалеке, в Вечности, возникает какое-то движение — это плывет, медленно приближаясь, огромное, похожее на пуховик облако. Но нет, это не облако, теперь ты уже отчетливо видишь, что у него есть лицо и руки.
Это Бог носится над водою. Он подплывает все ближе и ближе, и это так страшно…
Но тут ты просыпаешься у себя в постели, весь в испарине.
И опять просто раннее утро на Земле, в Обыденности, за окном разливается синь дня, а на кухне горит лампа и твоя обыкновенная, будничная Мама процеживает кофе.
— У тебя такой удрученный вид, Амальд. Опять тебе что-нибудь дурное приснилось?
— Да. Про то, как будет после Светопреставленья.
— А-а. Ну и как же тогда будет?
И ты рассказываешь свой сон, все подряд, про зеленую стеклянную птицу, и про Край Бездны, и про огромную Башню с мертвой головой наверху, и про Бога, который плыл по небу, как летучий пуховик.
Мама занята и слушает вполуха твой умопомрачительный рассказ.
— Да, какой только чепухи не увидишь во сне. Но это скоро забывается, сны — это ведь просто фокус-покус, и больше ничего…
Обычная история: расскажешь, что тебе приснилось, а взрослые в ответ — вот такие слова. После этого чувствуешь себя как дурак. Нет, в другой раз лучше уж промолчать.
Тетя Нанна пылает больше обычного, потому что она теперь невеста. Жениха ее зовут Харри, он моряк и плавает на шлюпе «Куин Мэри».
Не успеет «Куин Мэри» бросить якорь на рейде, как дядя Харри спешит на берег и со всех ног мчится к нам, чтобы поцеловать Тетю Нанну. Он не может ждать ни минуты.
А Тетя Нанна прячется в подвале или в уголке сада, стоит там и пылает, потому что ей не нравится, когда Дядя Харри при всех ее целует, и вдобавок она его немножко боится — он в высоких резиновых сапогах, в долгополой шинели и в шапке с ушами, лицо заросло щетиной, а глаза «как у голодного волка». Он даже не здоровается, он не может говорить, только шумно пыхтит:
— Нанна! Нанна!
А некоторое время спустя Дядя Харри появляется снова, на сей раз гладко выбритый и прифранченный, все у него чин чином: шляпа, шейный платок, цепочка от часов, сигарный мундштук, в петлице — роза, на запястье — синие татуировки, теперь он может и говорить, и смеяться, как другие люди.
Но Тете Нанне все равно не нравится, что он все время обнимает ее за талию или за шею, и она дует ему в лицо с таким видом, будто он ей надоел.
Она считает, что он уже не в том возрасте, чтобы так дурашливо себя вести, — ему, слава богу, двадцать три года. И они ведь пока не женаты, а только обручились.
Вечером они сидят впотьмах на диване в гостиной, видно лишь, как Дядя Харри попыхивает сигарой, и слышно, как они тихонько перешептываются. Но иногда Дядя Харри заводит песню и поет задушевным рокочущим голосом что-нибудь очень трогательное, а Тетя Нанна принимается вздыхать и всхлипывать, особенно когда он поет:
Но вот однажды «Куин Мэри» возвращается из плавания без Дяди Харри.
А где же Дядя Харри? Нет, он не умер. Он в Англии. Он теперь плавает не на «Куин Мэри», а на английском судне…
Потом Тетя Нанна получила из Англии письмо и после этого несколько дней не показывалась, сидела одна у себя в комнате. Не лежала на постели, а просто сидела на стуле. И даже не плакала. Она «окаменела».
Когда Тетя Нанна вышла наконец из своего заточенья, вид у нее был бледный и несчастный, она больше не пылала и ни слова не говорила.
Так прошла вся та зима.
И вдруг в один прекрасный день — кто это мчится стремглав через сад в долгополой шинели, весь заросший щетиной? Дядя Харри! На глазах у него слезы, говорить он не может, только шумно пыхтит:
— Нанна! Нанна!
Но Тетя Нанна убегает наверх, к себе в комнату, и запирает дверь на ключ…
Дядя Харри долго стоял перед запертой дверью, стучал и плакал, пока не пришла мама. Она заговорила с ним серьезно и строго:
— Тебе здесь нечего делать, Харри, ты просто негодяй!
Тогда Дядя Харри кинулся Маме на шею, так что она едва устояла на ногах, а потом упал перед ней на колени и плакал, уткнувшись лицом ей в подол. Но все было напрасно, тут как раз подоспел Отец, который стал метать громы и молнии и выставил горемычного негодяя за дверь.
Понурив голову и громко рыдая, Дядя Харри поплелся прочь через сад, а наверху, у себя в комнате, сидела Тетя Нанна и тоже рыдала.
В углу Башмачного сада, там, где летом пылают пунцовые маки, зимою остается лишь черная земля. Но новые маки ждут своего часа, и, проходя мимо, ты всякий раз поглядываешь на маковую грядку — не произошло ли каких изменений…
И однажды ты замечаешь маленький глазок. Твердый белый глазок в черной земле.
После этого один за другим вылезают из земли бледные узловатые пальцы; напористо пробивая себе дорогу, они тянутся вверх и превращаются в крепкие зеленые ростки.
Вот и пришла весна.
Потом настает день, когда мохнатые бутоны поднимают над зеленой чащобой свои ощетиненные головки. Напружившись, они крепко сжимают в своих тисках что-то, чего они не хотят выпускать на волю.
Но проходит совсем немного времени, и курчавые красные вихры начинают выбиваться из трещинок в самовластных бутонах. Теперь кажется, будто они изранены и кровоточат.
И вдруг в один прекрасный день, глядишь — маки распустили огненные венчики и стоят-покачиваются под лучами солнца, ярко пламенея, костром пылая средь матовой зелени.
Вот и пришло лето.
В то лето случилось нечто совершенно замечательное: в городе появился Шарманщик.
Только-то? Да, для нас, детей, никогда прежде не видевших шарманщика и не слышавших шарманки, это было воистину замечательное событие.
Откуда он взялся, никто толком не знал; по слухам, какое-то норвежское судно, державшее курс на Исландию, ссадило его на берег, потому что ему нечем было платить. Но как бы там ни было, а однажды солнечным летним днем этот самый Шарманщик очутился посреди Докторского Двора, где он стоял и крутил свою шарманку, а на ней сидела мартышка, наряженная барышней, в платьице и чепчике и с голубыми очками на носу. Она умела танцевать и посылать воздушные поцелуи.
Шарманщик не был ни норвежцем, ни исландцем, не был и датчанином; высказывали предположение, что он родом из Испании или из Турции или, может, он цыган. Наружность у него была довольно жалкая: восковое лицо с черной бородой, один глаз закрыт черной повязкой, а на спине горб, — и многие подходили и опускали монетки в его старую шляпу, лежавшую на земле рядом с шарманкой. Музыка же его никому настоящего удовольствия не доставляла, даже ребятишкам, слишком уж несчастный был у него вид. И никто не хотел пустить его в свой дом жить, чего доброго занесет какую-нибудь грязь или заразу, да и на руку может оказаться нечист.