Изменить стиль страницы

Кажется, тучи над его головой сгустились как никогда. Что же, настоящий философ скорее перенесет несправедливость, чем попытается ответить злом на зло…

— Смерть! — вытирая пот со лба, прокричал глашатай, и мудрец с какой-то особенной ясностью ощутил в себе спокойствие и твердость, глубоко, с замиранием сердца воспринял тяжкий вздох толпы и это прекрасное афинское небо над нелепым четырехугольником трибуны.

— Я знал Исократа! — негромко заговорил Федон. — Это был благородный человек. Жена так любила его. Бедная Эринна!

Откричал свое глашатай, исчез, а люди еще стояли, тупо глядя на трибуну, и вдруг разом завозились, стали расходиться.

— Что же мы стоим? — забеспокоился златокудрый Аполлодор. — Может, заглянем в книжную лавку? Я там видел басни Эзопа. Удивительные басни, Сократ!

Мудрец встрепенулся и пошел коротким шажком. Друзья последовали за ним. А рынок уже привычно погудывал, покрикивал, поигрывал неизбывной силою.

У мраморного постамента, где сидел осовевший поклонник Вакха, раздался громкий смех. Это пьяненький, задремав, свалился на какого-то длинноволосого щеголя. Получив крепкий пинок, пьяненький стал на четвереньки, словно готовясь облаять обидчика; большая оскобленная тыква с прорезями губ и глаз упала с его головы и покатилась крутым полукружьем.

— Ха! Он потерял голову! — закричал какой-то шутник.

Пьяненький, тараща красные глаза, бросился догонять тыкву, но в тот момент, когда он нагибался за ней, чья-то нога ловко поддела «голову», и она покатилась дальше, смеясь четкой прорезью рта.

Хохот нарастал. «Голова», судорожно мотая обрубком стебля, покатилась прямо под ноги Сократу. Мудрец как-то весь подобрался — ощущение того, что катилась настоящая голова, было довольно сильным — и уже отдавал свою палку Аполлодору, чтобы поднять тыкву, но снова мелькнула чья-то нога… Пьяненький, расталкивая любопытных, опять ринулся за своей тыквой. Он уже настигал ее, смешно, как куролов, растопыря руки; уже нагибался, чтобы достать — она была так близко, — но кто-то ловко прыгнул на тыкву — раздался хряск, и остатки желтоватой мякоти облепили мостовую.

Пьяненький заплакал, горько, безутешно.

— Зверье! — взревел Великий хулитель.

Толпа развалилась, давая дорогу Великому хулителю. Он шел напролом, не обращая внимания на подымающийся ропот, и сзади, в безлюдном промежутке, следовали его друзья. Возле Персидской арки горбун остановился резко, словно давая понять, что не намерен идти дальше.

Мудрец тронул за руку Великого хулителя.

— Стало быть, ты не хочешь в книжную лавку?

Горбун отрицательно мотнул головой.

— А к Симону ты придешь?

— Нет, Сократ! Вы уж без меня поищите истину. А я… — Херефонт невесело усмехнулся, — пойду играть с ребятишками в бабки. Он обиженно, по-детски засопел, круто повернулся и, тяжело переваливаясь, пошел прочь.

— У-устрицы! — неслось ему вслед.

Обвинение против Сократа было помещено не только в храме Совоокой. Узкие, как надгробные стелы, скрижали стояли еще в храме Великой Матери богов и в портике Кариатид, небольшом тенистом местечке, где любили собираться афинские поэты и философы.

2

Когда же оно было брошено, зерно обиды?

Как-то, случайно зайдя в портик Кариатид, Мелет заметил группу людей: одни сидели на мраморных скамейках, другие, в числе которых был Сократ, расхаживали взад-вперед по затененному коридору и о чем-то спорили. Начинающий поэт подошел ближе, прислушался.

— Что ты говоришь, Сократ? — удивлялся высокий, бедно одетый юноша. — Я не могу с тобой согласиться. Выйди-ка на рыночную площадь и крикни: «Гомер не мудр!», «Эсхил — обычнейший человек!» — и тебя враз засмеют, побьют палками.

— Пощади меня, дорогой Гермоген! — с улыбкой взмолился Сократ. — После твоих речей у меня и впрямь заломила спина. Но что поделать, мои мысли текут по прежнему руслу!

— Нет, Сократ! — настаивал на своем юноша. — Кит не родит черепаху, от обычного человека не родятся бессмертные трагедии.

— Почему ты говоришь: «от обычного»? Я вовсе не считаю поэтов обычными людьми. Но разумно ли считать слепого зрячим только за то, что у него обостренный слух? Нет, мой друг, верни мудрость философу, а поэту оставь наитие и божественное вдохновенье — только благодаря им он становится выше самого себя, создает нечто мудрое и прекрасное. С удивлением глядит поэт на свои стихи и вопрошает: «О, Аполлон, покровитель искусств, неужели это создано мною?» Напрасно вы будете обращаться к его разуму, спрашивать, что он хотел выразить стихами, — поэт лишь беспомощно разведет руками, а если и попытается объяснить, то это будет лепет ребенка…

«Он считает себя мудрее поэтов!» — неприязненно подумал Мелет, выходя из портика.

Так было брошено первое зерно обиды, но минула не одна луна, прежде чем на свет появились уродливые стебли цикуты, налились и созрели ядовитые семена.

Сразу же, как только были разнесены обвинительные скрижали против Сократа, Мелет и старый Ликон собрались у богатого кожевника Анита. И снова, как в тот памятный вечер, когда главным обвинителем был избран Мелет, все трое отдыхали на обеденных ложах возле столов и разговаривали о Сократе.

Весело, и чадно горели светильники, роняя красные отблески на беленую стену. Наверху, в женской половине, играла флейта. Звуки, ослабленные потолком, удивительно сочетались с горьковатым запахом горящих светильников и мягким ароматом египетских благовоний; они то становились легкомысленно-веселыми, то задумчиво-нежными, то скорбная нотка плакальщицы неожиданно врезалась в праздничный мотив, и Мелет, обладающий хорошим слухом, невольно подымал голову, настораживался.

— Нет, я не хотел бы его смерти! — задумчиво проговорил Мелет, промокая сальные пальцы мякишем хлеба. Он бросил залоснившийся шарик в сосуд. — Его часы и так роняют последние капли.

— Что ты говоришь, добрейший Мелет? — Анит оторвался от еды и взглянул на поэта с нескрываемой укоризной. — Неужели ты думаешь, что запах чужой крови для меня приятнее благовоний? Зачем мне его жизнь? Пусть он переживет черепаху. Но разве ты не согласен, что у змеи надо вырвать ядовитые зубы? Вы знаете, что заявил мне недавно сын? — «Ремесло мало оставляет времени на мысли о душе, разуме, истине». Это мысли нашего лжеучителя. Если придерживаться таких рассуждений, то скоро все афиняне будут разгуливать без башмаков, как этот доморощенный философ. Не тревожься понапрасну, мой добрейший Мелет, и, ради всех богов, не воображай себя непобедимым Гераклом! Кто мы с тобою? — Тонкий голос Анита дрогнул. — Мы, с тобою всего-навсего пехотинцы с коротким копьем. Разве мы решаем исход боя? Его решат наши почтенные судьи, вооруженные законами.

— Твоими устами говорят Музы! — воскликнул Мелет, обожающий красноречие.

И старый Ликон замычал одобрительно. Говорить он не мог: его рот был занят аппетитным куском морской собаки.

— Ты хорошо говоришь! — продолжал Мелет. — Твои слова приятны моему сердцу. Этого мудреца, сеющего сомненья, давно пора приструнить. Ты знаешь, что он сказал однажды о небожителях? — «О богах я вовсе ничего не знаю!». Как он не откусил свой поганый язык!

Глаза Анита странно блеснули.

— Это его слова?

— Клянусь Зевсом! Эхо не повторит точнее.

— И там были еще уши?

— Да, там толпился какой-то рыночный сброд.

— И с тобою не оказалось рабов? голосе Анита прозвучало удивление.

— Да, я их отпустил домой, — ничего не подозревая, сказал Мелет.

— А подумай-ка, дорогой Мелет, может, кто-то из рабов все же оказался с тобой? — Анит глядел на него пристально, с едва заметной усмешкой. — Ведь это было не вчера? Ты мог что-то и позабыть. Вспомни-ка хорошенько, дорогой Мелет! — Его взгляд давил, как виноградный пресс. И теплая краска поползла по щекам Мелета.

— Возможно… — начал Мелет и вдруг, услышав вместо своего какой-то чужой, бесцветный голос, неприятно поразился: «Великие боги, что же я делаю?» — и насилу отведя свой взгляд от Анита, с раздражением добавил: — Я же сказал: рабов нет… их не было со мною!