Изменить стиль страницы

Быстрые колесницы не унесли стратегов от мести. Их дело должен был рассматривать Совет Пятисот, высшее правительственное учреждение Афин. Сократ, обычно избегающий государственной службы по примеру древних мудрецов Бианта и Питтака, в то время волею жребия являлся членом Совета…

Не похожий на самого себя — тщательно умащенный маслом и обутый в сандалии — философ шел пыльной дорогой в Пританею, где должна была решиться судьба несчастных стратегов.

Из каменных безглазых домов выходили заспанные люди, кричали хрипло и раздраженно:

— Смерти! Требуй их смерти, Сократ!

Возле мраморного подъезда Эрасинида стояла красивая женщина в голубой накидке. Неподвижная, как придорожная герма, она не сказала ни одного слова Сократу, она только пристально поглядела на проходящего притана, но ее глаза, темные, невероятно расширившиеся от ужаса, стенали на всю улицу — они вымаливали жизнь.

Не желая с кем-либо встречаться и выслушивать слова, однообразно политые желчью, философ решил свернуть на другую, более безлюдную улицу, и вот там, недалеко от дымящегося алтаря Гермеса Агийского, встретился с сумасшедшим Евангелом.

В трагической маске, в венке из алых благоухающих роз, Евангел крался навстречу мягким, кошачьим шагом. Увидев Сократа, сумасшедший сразу же застыл на месте. Его грязная, в цыпках рука взметнулась и замерла возле скорбной прорези рта:

— Тише! В городе персы!

— Успокойся, добрый человек! В городе нет персов, — спокойно сказал Сократ и хотел было дотронуться до острого, словно ось колесницы, плеча Евангела, но сумасшедший отскочил в сторону.

— Персы! Персы! — испуганно повторял Евангел, поправляя большую, не по лицу, маску. — Ты знаешь мое имя? — спросил он подозрительно.

— Да. Знаю! — ответил Сократ.

— Кто же я? Скажи! — взвизгнул сумасшедший и закрыл маску обеими руками.

— Успокойся! — ласково сказал мудрец. Он понял, что Евангел более всего боится, как бы не назвали его имя. — Ты — Человек, сын Человека, не правда ли?

— Правда! Правда! — радостно вскрикнул Евангел и опустил дрожащие руки. — Я — Человек! Я — не Евангел! Человек! Теперь они не узнают меня! Не узнают! — Он запрыгал на одной ноге возле Сократа и вдруг, метнувшись всем телом, сорвал венок с головы притана. Сократ не успел опомниться, как Евангел, перебежав дорогу, уже примерял на себе тополевый венок, перевитый пурпурной лентой.

— Мой! Мой! — ликовал сумасшедший.

— Матерью твоей, Человечицей, заклинаю, отдай мне венок! — Сократ умоляюще протянул руки, — будучи пританом, он не мог явиться в Совет с неукрашенной головой.

— Вот твой венок! — с каким-то осмысленным, режущим сердце смехом воскликнул сумасшедший и бросил под ноги Сократу свой венок.

Мудрец, морщась, как от боли, поднял венок с шипами и розами, стряхнул с него дорожную пыль.

— Все! Все! — безжалостно захохотал сумасшедший, настукивая себе по коленкам так, как будто забивал невидимые гвозди. — Персы убьют тебя! Убьют! Они теперь подумают: ты — это я!

Пляшущий, как жертвенный костер, хохот Евангела преследовал Сократа до тех пор, пока он не шагнул под серые, из гиметтского мрамора своды Пританеи и гул многотысячной толпы не забил, не подмял под себя все другие, более слабые, шумы и голоса.

— Где Протомах? — кричали разгневанные люди. — Выдайте нам Аристогена!

Но ни Протомаху, ни Аристогену не было суждено появиться в этом зале: опасаясь расправы, двое стратегов из восьми так и не вернулись в родные высоковратные Афины.

Теснимый зеваками, Сократ медленно продвигался к месту, где должны были сидеть пятьдесят пританов филы Антиохиды, — белокаменным рядам, полукружьями сходящимися возле «вечного огня». Он шел и не знал, какое испытание для него готовят неумолимые Мойры — богини судьбы. Волею жребия он должен был стать эпистатом, председателем Совета на этот день… Прижимая к груди жезл эпистата, Сократ взошел на кафедру и, не дождавшись полной тишины, каким-то тусклым, неуверенным голосом объявил о начале собрания. Людям, заполнившим Пританею, даже показалось, что собрание никто не открывал, — оно началось лишь тогда, когда на кафедру с гордо поднятой головой взошел главный обвинитель стратегов — Калликсен.

Буравя глазами обвиняемых, Калликсен доказывал, что тела погибших можно было предать погребению, если бы стратеги приступили к священному обряду сразу же после победы, ни капли не мешкая…

«Зевс-провидец! — недоумевал философ, неожиданно ставший эпистатом. — Неужели стратеги могли предвидеть эту бурю? Ведь она разразилась из ничего, из какого-то неприметного облачка…»

Калликсен, давно рвущийся в Стратегион, жаждал сделать то, что не сумела Аргинусская буря, — потопить чудом уцелевших стратегов:

— Мы хотим казни всех шестерых: Эрасинида, Диомедонта, Лисия, Перикла, Фрасилла и Аристократа!..

— Пританы, пошлите корабли на Митилену! Мы ждем расплаты с Протомахом и Аристогеном!..

— Мы требуем конфискации имущества всех осквернителей! Пусть десятая часть его перейдет в сокровищницу храма Афины-Горододержицы… — Мы верим… Мы. Мы!

Толпа вторила Калликсену восторженный ревом.

— Мы ждем от пританов решений, достойных Фемиды и нашего божественного города! — с театральной возвышенностью закончил Калликсен и, нехотя оставив кафедру, понес свое величественное тело к грубой скамье, предусмотрительно обложенной пуховыми подушками.

— Слава Калликсену! Он хорошо говорил!

— Смерть им! Смерть!

А к трибуне оратора, низко опустив остриженную в знак траура голову, неуверенной походкой слепца пробирался человек в темном плаще — один из родственников погибших, но непогребенных. В проходе он задел плечом осанистого Калликсена и продолжал идти дальше, не слыша яростных выкриков и не видя одобрительных рук, тянувшихся к нему со всех сторон. Казалось, он идет не по своей воле, а эти чужие руки, вдруг приобретшие невероятную длину, толкают его к серому, истертому ногами постаменту. Человек в траурном плаще взобрался на кафедру и некоторое время стоял молча, слегка покачиваясь; он словно не понимал, кто он и почему оказался в этом заполненном, как соты, зале. Потом медленно поднял круглую голову и попытался вглядеться в лица. Трудно сказать, кого он искал: то ли своих друзей, то ли несчастных стратегов, сидящих прямо перед ним. Человек водил глазами по рядам, и было ясно, что он никого не найдет: уж слишком рассеянным и принужденным был этот взгляд. Потом он повернулся к огню, пылающему в медных створках. В его зрачках отразился горячий блеск, человек встрепенулся и, не спуская глаз с диковато пляшущих языков, начал свою обвинительную речь.

Маленький эпистат тоже смотрел в огонь. Рваное пламя полыхало локтях в шести от него, внизу, и он чувствовал, как колышется тепло, мягко окутывает ноги. Если бы это было возможно, он встал бы и протянул свои озябшие руки к огню, словно к домашнему очагу.

Утренний холодок постепенно исчезал, но его вытеснял вовсе не огонь, питающийся маслом, а большое вечное солнце — оно быстро подымалось, и его лучи, минуя серые колонны, ложились белыми полосами на неуспокоенные ряды. И чем выше подымалось солнце, тем скуднее, незаметнее делался огонь Пританеи. Казалось, еще мгновенье, и огонь, бессильно мигнув, спрячется в своем закопченном кратере. А тем временем выходили один за другим понурые стратеги, говорили сбивчиво, неуверенно, и их слабость еще больше подхлестывала и распаляла толпу.

Уже раздавались нетерпеливые голоса:

— Довольно речей! Слово эпистату!

Но эпистат не торопился подняться на кафедру и призвать к голосованию возбужденных пританов. Он продолжал задумчиво глядеть в огонь, медленно вращая в коленях угловатый жезл, и все ждал, что кто-то еще, кроме Ликиска, выступит в защиту стратегов. И хотя было ясно, что теперь и добрый десяток речей не спасет обвиняемых, эпистат терпеливо дожидался этого, казалось бы, бесполезного человека. И когда в дальних рядах глухо загудели и, шумя плащом, вперед прошел Евриптолем, друг Диомедонта, Сократ оторвался от блеклого пламени и внимательно взглянул Евриптолему в лицо…